ВОЛКоДАР (СИ), стр. 6
Смущается, за живот держится. Слабая ещё, совсем, хворая. А ну как не сдюжит? Что тогда?
— Завтра по заре к моим пойдём. Матушка помочь обещалась. Ты только не бойся, всё хорошо будет.
Кивает покорно и следом идёт. А мне дышать тяжело, тиски вокруг измученного сердца снова сжимаются, возвращая к привычной тянущей боли.
Неспешно занимаемся делами, Ясинка кормит похлёбкой, хлопочет заботливо. А мне выть хочется с Лютым на пару. Подходит ко мне Ясинка, ласково по голове гладит, понимает меня без слов, потому что помнит, каково это, когда душу твою из тебя вынули и сожгли.
— Ложись иди! Отдыхай!
— А ты по болотам опять бродить будешь, Ратмир?
— Мне нужно, ты знаешь…
Тяжело пылает закат на кронах деревьев, а внизу чернота. Летучие мыши бесшумно летают, разгоняют догоревший день. Темень уже стоит над болотами и смотрит в их пугающую глубину. Кричит выпь. Кричу я. Каждую проклятую ночь. От отчаяния, от непроходимой тоски. Кричу до хрипоты, до бессилия, до беспамятства, а болота молча слушают и впитывают в себя мою скорбь, вину и покаяние. И когда с последним хриплым воем я выпускаю из себя часть той невыносимой боли, что рвёт изнутри, мне снова становится легче… ровно настолько, чтобы пережить ещё одну ночь — без тебя.
Поутру в путь выдвигаемся. За плечами у меня кладь тяжёлая с мясными запасами, да гостинцами ягодными, а на руках Ясинка. Сама не дойдёт, оступится, вот и боится — не за себя, за дитё. Болота её так и не приняли. Даже волчара ступает осторожно по моим следам. Пару раз уж тонул и знает теперь, что здесь кругом смерть. Не ведаю я, почему эти топи мне подчинились. Вспомнив Йосу, вздохнул: «Где ты, старая? Жива ли ещё?».
Милица нас встречать выбегает. Целует Ясинку, рада ей. Мать с отцом тоже радуются, давно уже приняли её, полюбили. Вот сейчас с дороги приветят и уговаривать начнут с ними остаться, на болота треклятые не вертаться. А Ясинка взглянет на меня кротко и ответит им, как всегда: «Как велит Ратмир, так тому и быть». Отец улыбку довольную в бороде спрячет, мать руками всплеснёт и скажет: «Повезло тебе с женой, сынок! Ладная да смирная». Кивну молча, по обыкновению. О том, что никакая она мне не жена, и дитё не моё, знать им не надобно.
Её тогда Лютый нашёл. Истощённую, полумёртвую, со сбитыми в кровь босыми ногами. Как её звери не сожрали, до сих пор удивляюсь. В сознание два дня не приходила, в горячке билась, а когда пришла в себя, кошкой дикой шипела, не подпускала ни на шаг, не разговаривала. А Лютый сразу её полюбил. Подойдёт, бывало, голову свою широколобую на колени положит к ней и замрёт, а она ручонкой тонкой по холке чёрной его гладит. Так и оттаяла потихоньку.
О чужаках, что на деревни нападают, да людей в полон берут, я и раньше слыхивал. Вот и их племени не удалось сей участи избежать. На её глазах мать с отцом убили и суженого, потому как не покорились они. Ясинку же снасильничать хотели, да вот только самому главному воину она приглянулась, он и забрал её к себе. Женой своей сделал против воли, а она так и не смогла любимого забыть, противилась насильнику своему и сбегала. А муж ненавистный возвращал её, бил. А через какое-то время она поняла, что на сносях! Голосила в причёты, волосы рвала, а потом успокоилась. Дитё-то не виновато, что вышло так. Скрыть хотела поначалу, но не успела, доложили мужу. Он обрадовался, даже бить перестал, но в очередной раз сорвался да верёвкой отходил так, что кожа со спины слезла. Женщина, что к ней приставлена была, пожалела её да и провела тайными тропами, а ещё путь к одной деревне указала. Деревня та не простая — в ней ведуны-зелейники живут. Только вот заплутала Ясинка, из сил выбилась, уж и помирать было собралась. Пожалел я её тогда, оставил жить с собой на болотах. Своим лишь часть правды рассказал. А они что? Они только рады — хоть и отшельник их сын, а как-никак при жене. Так и по деревне злые языки лишнего болтать не будут, и избушку лесную спалённую позабудут. Может, и не было её, избушки той? И не жил там никто? Не было никогда тех глаз зелёных да волос огненных, губ алых, влажных, рук тонких, тела жаркого, сладкого, желанного… Не было?..
Глаза у Ясинки голубые-голубые, брови чёрные вразлёт, а во взгляде — страх. Смотрит на меня, губы сухие кусает, больно ей… Началось?.. Мать с сестрой охают, суетятся. Волчара мой, поскуливая, мечется по двору. И мне тревожно. Лишь бы сдюжила, не сломалась тростиночка, плохо без неё станет, совсем плохо… Не будь её рядом всё это время, и меня бы уже не было — не вернулся бы однажды ночью с болот, и дело с концом. Поддерживала она меня, жить заставляла, когда совсем уже невмоготу было. Это я сейчас только понял, когда крик её услышал истошный. Мучается, бедная, а мне не помочь ей, страдания не облегчить.
Матушка моя Милицу за повитухой отправляет, плохо дело, видать. Но, не успела та от двора отойти, как плач детский раздался. Справилась! Чуть погодя впускают меня, да дитё в руки дают. Сквозь шум в голове едва разбираю слова матери:
— Богатыря родила Ясинка! Сама как воробышек, а дитя-то вон какого выносила! Вот, чадо твоё, Ратмирушка! Береги его!
«Чадо твоё! Чадо!.. Твоё!..»
— Моё! — соглашаюсь я и прижимаю кряхтящий тёплый кулёк к груди.
…Три года спустя…
Вот и к нам в деревню враги повадились. Пока безуспешно, мелкими набегами, будто проверяют, выведывают. Угодья свои мы никому уступать не собираемся. Топоры и копья наш лесной народ метает отменно, да и дубины в ход идут. Но я мечтаю о другом оружии для общины. Попал как-то мне в руки чудной клинок. На нож он не похож— длинный, по пояс мне, тяжёлый, с мощной рукоятью. У наших таких отродясь на бывало. Да и у тех, у кого я его добыл — тоже. Видать, трофейным был. Я его сразу к кузнецу отнёс: «Сможешь сделать такой же?» Он повертел его в руках, пальцем края потрогал, на зуб попробовал и головой замотал. Дескать, такого железа он ещё никогда не видывал, а тот, кто его ковал, колдуном был, не иначе.
Вот тогда и решил я мужиков наших на болота пустить. Летом сам помогал вычёрпывать ил с самого дна, зимой скалывать промерзшие слои этого самого ила, в котором было полно болотного железа. Смешивали мы его с древесным углём, коего у нас было вдоволь. А потом я и к кузнецу в подмастерья подался, у сыродутной печи корпел, да из раскалённой крици на огромном камне дурь выколачивал. Силу я в себе тогда чуял немереную, так чего же ей зазря пропадать? Но как только мы не пытались, железо получалось грязным, и не выходил клинок.
— Эх, не то! — с досадой плюёт кузнец, отбрасывая очередную свою работу в сторону, — Так что ты там буровищь? Откудова идут? — Спрашивает он у юркого, тощего паренька, забежавшего в кузню и впопыхах рассказывающего нам о приближении чужаков.
— Так это… Главную тропу мы завалили… У-у-у, деревьев тьму-тьмущую на дело пустили, еле управились. Ну, они и свернули на развилку-то. Во-о-от.
Паренёк утирает нос рукавом и выжидает, переводя взгляд с кузнеца на меня и обратно.
— Сколько их было? — Спрашиваю, вытирая ветошью руки.
— Так здоровый один, да двое молодых с копьями. Разведовать приходили. Посмотрели, переговорили о чём-то и ушли. Токма это… Авдея-дурачка они на развилке словили.
— И что он? — Изогнув густую чёрную бровь, интересуется кузнец.
— Да ничего, отпустили быстро. Я хотел было спытать у него, что да как, так он и от меня убёг. Дурак. Что с него взять?
— Жда-а-ать нам гостей, значит! — Задумчиво тянет кузнец, запуская пятерню в густую бороду.
Я молчу, пытаясь собрать мысли в кучу. Идея заманить их на болота засела давно в моей голове, ещё с самых первых набегов.
— Собирайте народ! Будем думать, как к чарусам их вывести. Часть людей на развилке нужна, а часть со мной, на болоте. Медлить нельзя! В этот раз они не пугать нас идут…
У кузни мигом собирается толпа. Стоит шум да гам, изредка прерывающийся грозными окликами мужиков постарше. При таком скоплении людей меня всегда одолевают странные чувства. С одной стороны я ощущаю себя частью общины — меня уважают, ко мне прислушиваются, пусть и боятся. С другой стороны, я помню, кого они у меня отняли. Живя затворником, я так или иначе испытываю чувство вины, лишая их своей помощи. Сближаясь же с ними, я страдаю в разы сильнее, считая себя предателем. Ведь среди них наверняка есть люди, которые тем проклятым утром, разделившим жизнь на «до» и «после», казнили мою любовь, выжгли дотла душу. А сейчас я стою с ними рядом и делаю всё возможное, чтобы спасти.