Стригой (СИ), стр. 7
Отдаленное мычание становилось громче слишком медленно, солнце стремительно ползло к горизонту, на запад, опаляя рваные перья облаков алым светом, а деревня все не появлялась, все еще оставалась на почтительном расстоянии, когда Исгерд начал выдыхаться. Болели и ноги, и плечи; болело все. Хотелось есть, еще больше — пить, мерин уже и не факт, что был жив, а останавливаться нельзя, нельзя до тех пор, пока надежда на спасение животного жива. Пока рыжее чудовище, возможно, рыщет по следу, отыскивая в потоках горячего пыльного воздуха запах человеческого пота, что важнее — крови, бегущей по венам, пульсирующей в артерии на шее. Страх и нужда гнали вперед. Как и всегда, впрочем…
Он почти сдался, когда на черном небе мерцающие дороги звезд сияли так, что больно было смотреть. Почти. Как увидел отдаленный, едва-едва мерцающий огонек на голом пространстве степи, потом — черную фигуру перекошенного, подпертого рейками старого дома, что скрипел даже от легкого дуновения летнего ветра. И услышал детский плач, бьющий в мозг. Непрекращающийся, надрывный детский плач испуганного грудного ребенка.
Сбросил поклажу, которая загремела, ударившись о пересушенную землю. Нашарил рукой нож, покорно лежащий в потрепанных ножнах на бедре, и тихо, чтобы не потревожить нечто в доме, если то вообще было, двинулся к мутным, надтреснутым окнам, даже не отражающим полупрозрачный ночной свет. Так вот откуда он слышал мычание… Две отощавшие коровы и бык, привязанные к вбитым кольям, лежали возле обшарпанной стены. Стало быть, голодают уже давно, вот и воют.
Плач не прекращался, и Исгерду было не по себе. С одной стороны, скорее всего, это был обыкновенный плач обыкновенного ребенка, и сейчас он просто прокрадется ближе к дому, заглянет в полумрак через окно, едва-едва освещенное лучиной изнутри, и увидит молоденькую женщину, качающую на руках младенца. А может, нет. Может, прокрадется, заглянет, крепче сжав рукоятку тяжелого ножа, и увидит очередное порождение ночи, завлекшее обманчивым надрывным криком его, бывалого охотника, которому довелось на своем веку убить многих чудовищ. Может, бледная, патлатая крикса*, замотанная в черные лохмотья, стоит над колыбелью, широко раскрыв белесые глаза, и тянет к ребенку скрюченный когтистый палец, царапает его, мучает и не дает спать, ждет, когда какой-нибудь охотник придет по ее призрачную душу. Или там, в доме, сидит на полу брукса**, подобравшая тощие коленки к груди, смотрит сквозь стены мертвыми желтыми глазами, даже не скрывает окровавленных перекошенных губ и истошно кричит, сбивая с толку.
Будь что будет!
Исгерд подкрадывается к окошку, затаив дыхание, держит рукоять ножа так крепко, что белеют пальцы, но сердце, вышколенное отработанными на взводе годами, бьется тихо-тихо, равномерно, спокойно. Он не боится того, кто живет в ночи. Того, кого убивают колья, святая вода и серебро.
Выдохнув, приближается к мутному, покрытому лохмотьями паутины стеклу, замирает на месте и не верит глазам.
Потому что не видит женщины с ребенком на руках. Криксы, царапающей нежную, розовую кожу младенца. Бруксы, обнявшей окровавленными руками тощие, острые коленки, воющей, истошно воющей в ночи. Ничего из вышеперечисленного. Только черную, колыхающуюся тень и уродливую руку, покрытую язвами, что тянется из этого туманного облака к крохотному ребенку в колыбели.
Женщину, лежащую ничком посреди комнаты и то нечто, что вампиром явно не было. А если и могло быть, то только не тут, не в этих широтах. Не здесь. Где-то далеко-далеко, где круглый год палит раскаленное солнце.
Но и бездействовать Исгерд не мог: из того же охотничьего принципа, из того же человеческого долга. А потому тихо, чтобы не потревожить нечто, подобрался к двери.
И с оглушительным грохотом выбил ее ногой, а нож, зажатый в руке, метнул прямо в голову призрачной субстанции, протянувшей пальцы к кричащему ребенку. И понял, как сильно просчитался.
Нечто не дрогнуло. Только остановилось, застыло на месте, но лишь на мгновение, а в следующую секунду развернулось и рывком кинулось на охотника, вцепившись покрытой язвами черной рукой в горло, отрывая Исгерда ногами от пола. Он никогда не думал, что может почувствовать такую пустоту, такой невыносимый холод, ползущий к лицу, медленно входящий в рот, разливающийся ледяной волной по телу, по самым глубоким участкам души, сковывая нутро, замораживая сознание. Два светящихся на черном полотне головы глаза. Два дьявольски-светящихся глаза, что смотрят в самое сердце, что видят все то, о чем не хотелось вспоминать, и крик младенца звенит в висках, отбойным молотком бьет по затылку, лишая сознания, лишая способности думать.
Охотник не может вскрикнуть, дышать не может, не то что поднять руку или сделать рывок, чтобы вырваться из стальных объятий призрачного черного облака с инфернальными глазами. Вдруг начинает утробно хрипеть, чувствует, что скрюченные когтистые пальцы давят на горло все сильнее, что жить ему осталось совсем мало, и что последним, что он увидит, станут два жутких адски-горящих глаза, холодящих душу немым тяжелым взором. Он бы сдался. Если бы женщина, ничком лежавшая на полу, не попыталась бы встать, если бы не стала молить его, мужчину, охотника по профессии, рожденного для убийства, помочь. По-человечески понять и помочь, хотя бы попытаться.
Его руки были свободны, безвольно висели, чуть подрагивая, и он каким-то чудом все-таки нашел в себе силы, чтобы нашарить серебряную цепь и вырвать ее с петель, не теряя времени. И вырвал. Едва ли вместе с ремнем не оторвал, а смог с размаху садануть по призрачному облаку и развеять его как пыль, а потом…
А потом пыль собралась воедино снова, формируясь в человекоподобное нечто с пепельными патлами, закрывающими лицо, и, визжа как ведьма на шабаше, оно со звоном выбило стекло и вылетело прочь, засыпая градом мельчайших осколков начисто выметенный дощатый пол.
Молодая мать кинулась к ребенку. Исгерд, почувствовав себя в безопасности, рухнул на колени, хватаясь за горло и задыхаясь от непрекращающегося надрывного кашля. От выступивших слез в глазах стало мутно, будто то существо стояло вплотную, да, к счастью, его не было.
Так что догадка была. И весьма прочная. Наверняка, призрак, раз боится серебра, просто неприкаянная душа, обреченная на вечные скитания в чужом для нее мире, где каждый живой или враг, или добыча, безмятежно спящая в колыбели или осмелившаяся поднять на нее руку. Только не в каждой руке было чистое серебро. И душа, видимо, не знала об этом.
Ребенок больше не кричал. Женщина, прижавшая его к себе, тряслась от рыданий, сжавшись в маленький дрожащий комок с покрасневшими, распухшими глазами.
Он понимал. Был профессионалом.
— Успокойся, — все еще тихим, охрипшим голосом проговорил охотник, опуская руку на дрожащее плечо, — сегодня бояться больше нечего.
— Это… это давно приходит сюда, — женщина, скорее даже девушка, крепче прижала к себе ребенка. — Я же ничего не могу сделать! Оно сказало мне… сказало, что убьет девочку, если я буду что-то делать, оно может говорить, я не вру!
— Никто не говорит, что ты врешь. У тебя есть соль?
— Что?
— Соль. Это самый обыкновенный призрак. Не знаю, какой именно, но призрак, который боится серебра, железа и соли. Думаю, я могу помочь.
— Правда? — девушка подняла на охотника с синими следами от пальцев на шее мокрые, заплаканные глаза, не веря в сказанное, — в самом деле?
— Ага. В самом деле. За некоторую плату, разумеется. У меня в лесу лежит лошадь, больная лошадь. Твой дом здесь на много верст всего один, но у тебя есть бык и телега. Мне бы забрать ее и подлатать. На несколько дней. И я уйду.
— Она почти разбита…
— Справлюсь. Ну, идет?
— Конечно, — закивала она, — я Импи.
— Исгерд. А теперь дай мне уже соль и бери с собой в кровать ребенка, — охотник говорил совсем тихо, не без болезненных ощущений, и теперь, получив мешочек с солью, принялся очерчивать белым сыпучим кругом кровать. — Он не вернется, не сегодня, но спать я не буду. Так что не беспокойся.