Бирюльки (СИ), стр. 4
Только начал вытачивать, как Милодора заглянула, усмехнулась сызнова злобненько, кликнула батю своего:
— Батенька, тут тятя Тихомир в бирюльки играет, как малец дурной, а нас работать заставил!
Тот и налетел коршуном, глянул на испуганного Мира, к груди свои болванки прижавшего, и загремел яростно:
— Ты что думаешь, в мужнем доме можешь в игрульки играть? А ну давай-ка все сюда, баловный!
Мир прижал к себе свое добро крепче, замотал головой, сжал губы до побеления — не отдам, убивайте хоть.
Лучезар злобно ощерился, рванул за руку к себе, из длани все выкрутил, с досочки все на пол посыпалось, Мир вскрикнул, кинулся поднимать, оттолкнул в сердцах мужа сурового.
Лучезар вскинулся сильнее, вынул плеть, замахнулся и как вдарил — Мир крикнул истошно от боли лютой, незаслуженной — ведь не играл, а делом занимался.
Лег животом на свои резцы, болваночки, защитил собой, пока муж бил, не жалея, свистал плетью. Мир больше не кричал, кусал губы до крови от кажного удара и вздрагивал, спину жгло огнем, но терпел — лишь бы не покрошил его болванки, не попортил их, а шкура ничего, заживет небось.
Но тот поднял за шкирку как щенка, отбросил в сторону, а болванки с резцами собрал и… бросил в топку.
Мир сначала обомлел, замер, а опосля отмер, затрясся и закричал громко:
— За что? Не играл я! Вытачивал бирюльки! Аспид лютый! Ненавижу! — и бросился с кулаками бесстрашно, тот изумленно ахнул и вдарил так, что Мир отлетел к печи и головой приложился, оседая и уплывая в черноту.
========== Часть 2 ==========
Лучезар, пока Тихомир лежал в жару, метался из стороны в сторону и тихо вскрикивал; допытал своих девок и выпытал, чай, не в первой с ними дело имел. Рассказали нехотя, что сами поросят выпустили и что Никодора сама себе по ноге тяпнула, и что тятя не играл, а на самом деле резец в руках держал.
Пошипел, всыпал им плетей, а сам понурился — и за что же мужа поучил до полосатой спины, сам рубаху Тихомира потом на свет поднял: в трех местах рубаху до тела рассек, до крови. И вдарил так, что на лбу у того шишак вздулся, а Тихомир не очнулся боле, к ночи загорелся, закричал тоненько.
Лекарь пришел, настои травяные от жару дал. Лучезар сам Тихомира поил, сам уксусной водой обтирал, сам раны на спине особым медом, раны закрывающим, смазывал, чтобы кожа нежная без шрамов осталась. Тот глаза синие невидящие открывал и шептал тихонько:
— Дедуленька, дедуленька, больно мне… — и сызнова в омморок уходил.
Как бы не помер, нежный, тоненький, маленький, к боли поди не приученный. Лучезар сжимал зубы и скрипел ими: гордился ведь, что справедлив, в дружине никому ни поблажек не давал, ни ругал почем зря, а тут мужа юного, кроткого довел до бешенства.
Когда Тихомир на него с обидными словами накинулся, Лучезар разум почти потерял: на альфу с кулаками идти? Да кричать страшное? Соседи услышат — позору не оберешься! Вот и вдарил как сильному дружиннику, чудом не убил.
Приходил старшой брат, Лука, давно замужний, посидел над мечущимся Тихомиром, повздыхал:
— Чой-то ты такой суровый, братец, а? Девок твоих давно пора приструнить, от рук отбились, дурные. Коли мой муж меня так бил за просто так, ты б давно прибежал его учить уму-разуму. Пользуешься, что Бирюлевым плевать на отрезанный ломоть, Лучезар. Грех тебе, — и ушел, сплюнув с досады.
Грех, как не грех. Лучезар вздыхал сам и жмурился: эх, кабы развернуть время вспять, поступил бы иначе. А теперь что, ничего не поделаешь. И сызнова к мужу поворачивался, на горящий лоб уксусом смоченную тряпицу прилаживал.
— Коли выживешь, Тихомир, все иначе будет, — пообещал беспамятному.
А не вышло. Проморгал Лучезар, проспал сам, устав за бессонные ночи, как Тихомир в себя пришел, тот, пошатываясь, надел портки, завязал лапотки и сбег со двора. Как болезный добрался до своей деревни — непонятно, бросился к родным под ноги: не выдавайте аспиду.
А Лучезар уж прискакал на своем коне, спешился. Не стал рубаху на Тихомире рвать, как следовало, привязал за руки к веревке и погнал обратно, тот еле брел, падал. Лучезар выругался, поднял на седло, догнал до околицы родной деревни, а там уж спешил и повел позорника на потеху всем.* Но на тех, кто руку вздымал, желая вдарить, смотрел яростно — те отшатывались, крестились: ну тебя.
Дома отвязал, размял руки, от веревки покрасневшие, уложил в постель и сказал коротенько:
— Не беги, Тихомир. В следующий раз голым поведу и бить тебя позволю.
Тихомир промолчал, смотрел в потолок незряче, шептал что-то побелевшими губами.
А наутро встал к печи. Серый, тихий, помертвевший, запах у него сменился с медового вереска до медовухи хмельной — Лучезару голову кружило, сглатывал, уходил от греха подальше из горниц на задний двор, мечом полосовал чурбан крепкий, в щепу за день искрошил сразу три чурбана, пришлось меч точить, но успокоился.
Девкам наказал жестко: тятю юного не забижать, по дому помогать. Те поняли, смотрели на Тихомира жалостливо, выпрашивали глазами прощения, а тот не видел ничего, смотрел поверх них жуткий, белый как лунь, на лице исхудавшем глаза одни остались.
А после обеда сам пошел на задний двор, взял меч, как учено было, и разил чучело, пока не упал, весь взмокревший. Лучезар хотел поднять, тот отшатнулся, поднялся на дрожащих руках со второй попытки, побрел в дом, а там сызнова упал — сил еще не осталось.
До вечера лежал, опосля поднялся, хлеб поставил, ужин скашеварил. За столом молчали как при покойнике, а покойник и на самом деле был, только дышал еще, смотрел на них, Булатовых, невидяще и не ел ничего. Лучезар не выдержал, взял в руки ложку и сам накормил. Тихомир даже не видел, кто кормит, но рот послушно разевал, а, опомнившись от своих дум, отшатнулся со страхом и встал из-за стола, чтобы хлеба еще развалить.
Ночью Лучезар не сдержался — пахло от Тихомира сладко, бражно, ласкал долго дланями, целовал его, в струнку вытянувшегося, шептал неразборчиво, что все иначе будет, увидишь, мол. Слышал ли тот, разбирал ли — Лучезару неведомо, лежал послушно, грыз губы до крови, Лучезар не видел, почуял, когда поцеловал его.
А опосля Тихомир сызнова отодвинулся, лежал уж не комочком, а прямым чурбачком. Лучезар вздыхал, дотронулся до мягких льняных волос — тот пужливо дернулся, Лучезар руку и убрал.
«Эх, как же все развернуть-то таперича?» — думал тоскливо Лучезар, коря себя за содеянное.
***
Когда был без памяти, чудилось Миру, что дед вернулся, гладил его по лицу ласково, сворачивал мух, внутри жаркой головы беспокойно гудящих, мокрой тряпицей, поил с рук горькими травяными настоями, как маленького, шептал что-то. А Мир ему жаловался, душу изливал, что больно, дедуленька, муж лихой бил за наветы и не мил этот муж, милым не станет вовек: суровый, страшный, резко пахнущий.
Тот вздыхал, сызнова гладил и шептал утешающее. Снилось Миру, что с дедом вместе болванки вытачивают и улыбаются — счастье-то какое! И нет мужа боле, приснился он в сне страшном, от болезни приключившемся. Будет Мир, как хотел, вековать жизнь в родном доме и точить бирюльки, бирюлечки себе на радость и на потеху людям добрым.
А потом проснулся и увидел, что лежит на постели подле Лучезара, крепко спящего: не приснился, значит, наяву все было. Тело ныло, спину жгло огнем, голова кружилась сильно. Встал и побрел из чужого дома к себе домой: вымолит, выпросит у тятеньки с батенькой остаться, на боярский двор пойдет челом бить, чтобы заказы взять, деньги родителям посулит за заказы-то. Оставят, чай, смилуются.
Не смиловались, поругали хлестко бранными словами, тятенька только рубаху поднял и охнул, побледнел весь, поник — не совсем отрезанный ломоть-то Мир, все ж тятенька его вынашивал, выкармливал.
Взглянул на батю тятя, но тот покачал головой: все, отдан Мир, пущай муж как хочет, так и вершит судьбу его. А постылый прискакал уж, черта помяни…
Замотал рученьки белые веревкой, приторочил веревку к седлу и поехал вперед, не оглядываясь. В деревне все охали, смотрели на Мира жалеючи, знали, что в дружинной деревне все суровеньки, но никто не ударил, свои, чай, Мира знают. А стыдно Миру не было, какой уж стыд, Господи? Муку лютую на всю жизнь принял.