Бирюльки (СИ), стр. 6
Тихомира ночами больше не трогал — не надо пока, хотя в чреслах огонь жег сильный, требовал своего, уходил, когда невтерпеж становилось, в баньку и там в кулак сливал, как будто неженатый аль вдовец.
На Лучезара Тихомир не смотрел боле, а к ратному делу остыл, бил вяло, неохотно — будто вся соль ушла. Лучезар и не принуждал — пусть делает что хочет, лишь бы не смотрел волком.
А когда чрез две седьмицы забрал у кузнеца заказ, приехал, трепеща, домой, спешился и пошел сразу к Тихомиру, у печи хлопотавшему.
— Присядь-ка. Дело есть, — сказал, Тихомир сел послушно, поднял равнодушные очи, посмотрел сквозь него — как мечом поразил, Лучезар содрогнулся аж. Развернул дрожащими руками замасленную тряпицу, высыпал заказ на стол перед Тихомиром и заглянул в очи, те ожили вдруг, заморгали растерянно.
— Это мне? — спросил неверяще, а тонкие длани сами потянулись к богатству: заказал Лучезар, не жалея злата, разные сверла, резцы токарные, даже дорогущую шкурку обдирную, стеклом мелким усыпанную.
— Тебе, Тихомир, Мирушка, прости меня, дурня, за содеянное. Все, что хочешь, дам, все сделаю, — и дотронулся дланью осторожно до тонкой ладошки, та отдернулась пужливо, но вернулась опять, огладила резцы.
— Благодарствую, — прошептал Мир и просиял весь, — Я… Можно?
Убежал в запечье, но Лучезар вернул к столу, сказал, волнуясь.
— Не надо там, глаза спортишь. Лучше верстак тебе сколочу у окна. Хочешь?
За верстак взялись вместе: съездили в лес, спилили могутное древо, выпиливали доски, ошкуривали, улыбались друг другу, заново знакомясь, сколотили быстро верстачок удобный с прорезью для лавки, а на другой день Мир, покончив с домашними делами, сел к верстаку, выложил все богатства на поверхность гладкую и начал вытачивать.
Чрез день запел песню, сам, похоже, не понимая, что поет, весь сиял пригожим лицом и выводил нежно про волчка серого, про калину красную, а Лучезар кусал губы от счастья, трепеща сильным телом.
Милодора с Никодорой поначалу не понимали, что такое тятенька делает, им же Лучезар не сказывал, но глядели с интересом, а когда из-под умелых перстов вышли крошечные горшочки, ухватики, пестики, бочата — заахали, сели помогать, шкурить начали.
Мира Лучезар ночами все ж не трогал долгонько, ждал, молил Господа, что тот сам потянется, не хотел неволить боле. И дождался — после субботней банки чрез месяц после подарка Мир подошел в предбаннике и поцеловал сам, улыбнулся робко.
Ночью той же Лучезар млел от того, что Мир на поцелуи отвечает, трогает его тело робко, но любопытствующе, не отстраняется боле, не сжимается пужливо. Шептал ему, нежному, сладкому самое жаркое, ласковое, трепетное, зацеловывал лицо, шею, плечи — всего его, и дождался впервые за все время замужества, что Мир застонал томно, закачался навстречу, а потом и излился, застыдившись вдруг.
***
Мир смотрел на мужа и улыбался смущенно, Лучезар выложил на большой ладони выточенные крохотные фигуринки и любовался, а потом сказал:
— Цены тебе нет, Мирушка, какое чудо создавать можешь, — и, наклонившись, поцеловал в губы ласково, опалив жарко до румянца алого.
Не привык еще Мир к его ласкам и словам добрым, порой ночами вскидывался пужливо: вдруг приснилось все переменное, нет ни резцов, ни бирюлек, ни ласкового мужа? Бежал, как есть в исподней рубахе взмокревший от ужаса, к верстаку, нащупывал впотьмах резцы и успокаивался, а за ним поднимался, шлепая босыми ногами, и Лучезар, поднимал на руки, нес обратно в постель, шептал ласково:
— Сблажнилось чего, Мирушка? Все хорошо у нас, не волнуйся боле, не обижу никогда. Пойдем, сызнова не выспишься, — клал осторожно и целовал на ночь, обнимая, а Мир прижимался доверчиво к сильной груди и засыпал спокойно, в самом деле сблажнилось.
Муж смотрел на него сияюще, не повышал боле голоса, слова дурного не сказал — Миру и верилось, и не верилось. Улыбался все чаще и радостнее, а вскоре повел носом удивленно и понял вдруг, что запах у Лучезара сменился, из резкого, лица отворачивающего, скипидарного до приятного ядреного запаха теплой смолы, на солнце гретой — от такой и есть хочется, и петь хочется, слизнуть манит, дурманит голову — ох.
А в очередной банный день Мир, стыдясь самого себя, грешного, заглянул в банное оконце: мужа-то голым, чай, ни разу не видел, ночью разве разглядишь? И разглядел в пару как потягивается Лучезар всем своим сильным могутным телом, разворачивает мышцы крепкие в потягивании, ступает стройными жилистыми ногами на пол, а меж ног альфье мужество болтается, тяжелое — вдруг Лучезар повел стремительно головой в сторону оконца, Мир присел, охнув, так присядя и побежал к горницам, сгорая от стыда.
Лучезар зашел после баньки весь румяный, чистый, пахнул смолой аппетит разжигающе, глянул с ласковой усмешкой, взял протянутый жбан с ледяным квасом и напился.
Мир отправил девок мыться, а сам сбег на задний двор чурбачки для болванок резать, стыдно было мужу в глаза смотреть. Когда девки намылись, наплескались, насмеялись, сам зашел. Только намылился, ополоснулся, как дверь скрипнула — оглянулся удивленно и зарделся весь: Лучезар зашел нагишом, пояснил, улыбаясь:
— Не домылся я. Дай-ка спинку потру, тебе несподручно самому.
И потер, так потер, что Мир не успел опомниться, как оказался на лавке с разведенными ногами, а над ним навис Лучезар, зацеловывая и приговаривая:
— Любый мой, Мирушка.
Мир захлебнулся стоном, потянул на себя, обнял руками и ногами, вжал себя, а потом кричал и колыхался весь навстречу мощным толчкам, сгорая от великого наслаждения. Допарились до охлаждения баньки-то, вышли томные в темноту уже. Девки сами подали на стол, хихикали тихонько, а Мир стыдливо отводил глаза в сторону, но длань мужа под скатертью нащупывал и наглаживал: тоже любый стал Лучезар.
***
Наступили времена сытные, спокойные. Набегов ни татарвы, ни литовцев боле не было, бояре подуспокоились, начали на дружинников коситься — чего кормим-то почем зря? Для других деревень спокойное время — спасение, для дружинных деревень — погибель верная, кормиться как? Начали дружинники собираться в дорогу дальнюю, чтобы наняться уж на другого боярина, многие так уехали, оставили своих мужей и жен соломенными вдовцами куковать и тосковать.
А на дворе Булатовых была тишь да благодать. Вся семья села бирюльки мастерить. Лучезар рубил чурбачки для болванок, девки болванки вырезали до нужного размеру и ошкуривали Миром выточенное, а Мир брался за самое сложное: выточку, выделку. А со временем и девок подучил, у них персты тонкие, гибкие, для мелкой работы сподручные. Так и пошли по всей Руси в богатые боярские подворья бирюльки Булатовых-Бирюлевых: необычные, редкие, тончайше вырезанные и даже филигранью украшенные из красного древа, из алефантовой кости, из нефрита скользкого, из малахита тяжелого.
Мир понес чрез годину, носил легко, плыл, не дрогнув округлившимся станом, по деревне — все оглядывались на него да на мужа его Лучезара, шли рука под руку, ладные, пригожие, смотрели не на других, а друг на друга любяще.
Опростался Мир вовремя и порадовал Лучезара альфой-сыном, на себя один в один похожего: льняноволосого, синеглазого.
— Спасибо, Мирушка-любушка, — сказал Лучезар, который за время схваток и потуг чуть с ума не сошел от страху-то за любимого.
— Тебе спасибо, любый мой, — шевельнул устало губами Мир и Лучезар зашелся от шальной радости: любым стал.
Принес Мир Лучезару еще троих деток, а деревня со временем возвернула мужей своих, порешила половиной деревни бирюльничать, артель под Миром сбить, а половину дружинников кормить за общак, чтоб во время войны те уж кормили-то.
Так и выжили, выдюжили. А деревню с тех пор все величали Мировой в честь того, из-за кого выжили.
*
На Руси беглых жен приводили нагишом ко двору мужа, все деревенские имели право бросить камень или ударить.
** за убийство мужей женщин на Руси закапывали в землю по уши, чтобы подолгку мучались, порой кормили, чтобы не сразу умерли, а порой напускали собак.