Бирюльки (СИ), стр. 2
С первым мужем все иначе было, Лучезар сам был юн, а Божен был старше на две годины, росл, широк в крупу, осанист, пах горькой полынью — не за запах брали, а за род, дружины отец сращивал. С ним, горьким, нелюбимым, лежать было постыло, но привычно.
Божен не плакал ни в первую ночь, ни в последующие, рад был, что взяли замуж, не остался вековать в отцовском доме селу на потеху. Шуровал послушно по хозяйству, кланялся, как надо, мужу, охотно меч брал — мужу воеводы без владенья булатом никак нельзя, ложился бревном под него, тоже нерадый постельному делу.
Когда затяжелел после трех годин жизни вместе и живот вырос враз вперед и в бока, раздался до великого пуза, Лучезар обрадовался вдвойне: что лежать с мужем еще долго не придется и что сына скорее всего Божен принесет, богатыря настоящего.
Лежать и впрямь не пришлось, Божен в родах кровью истек, а родил, к великому разочарованию Лучезара, двух дочек-близнят, на Лучезара схожих мастью. Как положил постылого мужа в могилу, так и закружился весь: дружины срослись, вести надо было за собой, показывать, что самый сильный и жесткий. Настоящий воевода.
Чай, бояре не за медоточивость и мягкость нрава воевод с дружинами брали, а тех, кто защищать их хоромы сможет и порядок одним взором острым наводить.
Закалился, заматерел, много схваток выдержал, доказал, что на верном месте сидит, не зря хлеб ест — все ему кланялись, а тятя, на ноги сироток-внучек в одного поднявший, захирел вдруг и занемог. Наказал перед смертью сызнова жениться, Лучезар дернул лицом, но покорился предсмертной воле.
И огляделся. Во второй раз хотелось взять по сердцу, но сердце давно перестало чуять и биться, закрылось хладным кольчужным железом. И не пришелся никто ни ликом, ни запахом.
Лучезар уж решил взять первого попавшегося, на кого старик батя покажет, но возвращался как-то с дружиной с объезда и услышал мелодичный голосок чей-то, разливал голосок нежное что-то, напевное, про волчка, да про калину.
Сердце Лучезара впервые за много годин забилось чуть чаще, махнул рукой дружине: вперед, мол, езжайте, до хат, а сам спешился, бабки коню стал осматривать, показывая видом, что конь бабку разбил в пути, те послушались, поехали спокойно, а Лучезар, стыдясь самого себя, уж не юного, не расцветного, заглянул в сад чей-то.
Там сидел льняноволосый отрок, пел нежно и вытачивал непонятные брусочки, двигаясь слаженно всем телом в такт своей песне, и, не видя Лучезара, поднял небесного цвета очи к небу, улыбнулся счастливо на миг один, замолчал и снова запел, возвращаясь взором и дланями к своему делу.
Не пробило в сердце дыру, как в песнях сказывали, но очнулось слегка, запросило большего. Лучезар дом запомнил, а потом уточнил невзначай, чей это дом. Сказали, Бирюлевых, потомственных бирюльников, только последний из мастеровых бирюльников свой срок доживает, а остальные Бирюлевы скобить начали, через век поди прозываться иначе станут, Скобарями.
И про омегу сказали, что дедов любимец, баловень, все с бирюльками с утра до ночи играется, как малой совсем. В пору пока не вошел, не сватали, да и дед, покамест жив, гуторили, не отдаст его в мужья-то.
Лучезар на ус намотал и приготовился ждать.
Бирюлева скобаря встретил тоже якобы невзначай разок, другой, присмотрелся — жадехонек, во всем выгоду ищет, глазами жадными так и рыщет вокруг. Смекнул как быть.
А баловня отучит баловаться, пусть по дому шустрит, как Божен, да дочек поднимает. А то Милодора с Никодорой засовсем от рук отбились, лет уж об осьми, а ленятся.
На сватанье заглянул в запечье, оттуда на него смотрели округлившиеся в ужасе, потемневшие синие очи, огромные, бескрайние в окаемке смоляных ресниц — пригожий вырос Тихомир, не чета Божену. Лучезар погасил интерес в глазах, грохнул мешок со златом, усмехнулся горящим глазам скобарей — мой будет.
А жених юный на свадьбе был едва живой, смотрел вперед невидяще и не дышал почти, пришлось длань сжать, тонкую, узкую — тот встрепенулся, взглянул в ужасе и пахнуло сильно на Лучезара медовым вереском, Тихомир вспотел от страха. По приказу сел ровно, прямо, сидел истуканом, не дышал сызнова, а потом уж и сомлел.
Пока нес его, мягкого, нежного, пахнущего сладко и дурманяще, голова кружилась как во хмелю, хоть и не пил Лучезар — женихам на свадьбе пить не позволено.
Уложил Тихомира, вздул лучину и всмотрелся в застывшее лицо, лик почти иконописный с горькой складкой меж бровей, вздохнул — эх, зря взял такого неженку, приучать ко всему придется долгонько. И в то ж время подумал, мой, как долго ждал его, жаль, что не родился ранее, когда я был юн. Странны были думы, слишком разные, кровь бурлящие — выскочил из дому, сел на коня, поскакал в дубраву проветриться — совсем как в отрочестве, когда в ночное, весело гикая, с другими мальцами без седла гнал, счастливый, еще ветреный.
Вернулся — Тихомир спал еще, а в горнице все его вересковым запахом заполнилось — Лучезар вдохнул медовый вереск и голова сызнова закружилась пьяно, не вытерпел, потряс за хрупкое плечико.
Целовать и гладить его, шелкового, нежного, ароматного было до шального сладко, хотелось наброситься, но терпел — муж впервые с ним лег, нужно было проявить выдержку. И когда вжался полноправным хозяином в жаркое узкое девственное, чуть не закричал от неизбывного наслаждения, прикусил свою губу, задвигался, завбивался, а под конец сделал своим полностью — пометил его: мой, навсегда, до самой смерти.
А тот больше не кричал, только отодвинулся, будто гадливо, подальше от него-то, от родного мужа и затрясся весь в молчаливых рыданиях. Баловный, непослушный, непринимающий — сердце сызнова кольчугой покрылось, хоть и жалость боролась с кольчугой-то. Для чего женился, думал в ночи Лучезар: чтобы мысли были такие противоречивые, странные?
Ох и тяжко им придется, пока не срастутся воедино, как полагается мужьям.
***
Подняли Мира еще засветло, еле очи продрал, так потянули за длань с постели — успел только рубашонку одернуть, чтобы не заголиться. Окружили веселые, смешливые соседушки-омеги, сдернули с постели простыню с пятном утраченного девичества — вывесить на заборе всем на погляденье, а Миру на стыд божий — мол, не уронил чести Бирюлевых, не спаскудился до замужества.
Пока рдел как цвет маковый, его быстро замыли с шутками да прибаутками, косу девью расплели, как полагается, на две половины и заплели две косицы, а потом одели да к печи подтолкнули — давай-ка обиходуй дом свой новый.
Показали, где и чего в новом доме лежит, как устроено — Мир запоминал да шустрил, хотя тело все ныло, спать просилось. Пужливо поглядывал на домашних: Лучезара и его дочек, все на одно лицо: волосы смоляные, глаза жесткие чернющие — три аспида, ей богу, три аспида.
Собрали на стол весело, поклонились в пол Лучезару и умели юбками да полсапожками с подковками на свои подворья веселые соседушки — чай, в своих домах тоже домашние имеются, да и скотина с утра недоена, непоена.
Мир сел с самого краешка, смотрел, как Милодора с Никодорой едят жадно печево, видимо, не баловал их отец вкусным часто-то — хотя с чего ему баловать-то, один как перст жил без омеги, да и суровенек — жалко девок стало.
Самому кусок в горло под тяжелым мужниным взором не лез, хотя маковой росинки со вчерашнего не было, но заставил себя — цельный день же придется дом да двор обиходить, не поест — силы откуда взять?
— Тихомир, — сказал муж, положив ложку, — Вот твои новые дочери, прошу миловать и жаловать: Милодора, старшая — та, что с родинкой на носу, с родинкой у глаза — Никодора, младшая. А вы слушайтесь своего нового тятеньку.
Те поклонились для виду, но Мир понял, что не приняли, ну а как принять почти отрока как тятеньку, как такому кланяться?
После завтрака собрал споро остатки и посуду, остатки печева свернул в чистую холстину, вареные яйца положил в плошку и убрал в сенцы, чтоб не попортились до завтремя, налил воды в ушат и посуду помыл, вытер насухо, поставил ровненько.