Двенадцать (СИ), стр. 55

— Ты хочешь вернуться к ней? Вернуться к Инне? После всего? А если она снова найдет что-то… более правильное?

— Лесенька, — Варвара запрокинула голову, глядя в небо — на несущиеся почти над самыми головами тяжелые, клочковатые тучи. Если не знать, что на дворе — сентябрь, можно было бы подумать, что стоит ждать снега. — Я так устала. Так устала. Без нее — не жизнь, понимаешь? Впрочем, что это я… — она виновато покосилась на Леся, — конечно, понимаешь.

Лесь молча кивнул. О том и речь.

Ладно. Какая ему, в сущности, теперь разница? Париж так Париж. Варька права: вдвоем в дороге веселей!

*

Вечером состоялся второй за этот день разговор — на сей раз с Васькой. Непростой разговор. Васька от сговора с Варварой не отнекивался, но на одном стоял твердо: просил просто помочь вразумить Леся. А уж чем именно вразумить — это Варвара решала сама. Подруга все-таки, должна была знать, что Леся сможет лучше убедить. (Уж она знала! И вразумила так вразумила! По полной. Правда, Ваське он о том единственном, который навылет — последнем — аргументе не скажет. Ни за что.) В начале разговора Лесю хотелось сорваться, накричать. «Как же ты мог?! Зачем?!» — а потом отпустило. Дни-то у них остались… считанные. Стоит ли их тратить на глупые обвинения и не менее глупые ссоры?

«Только наша любовь никогда не умрет…» Это ведь только в стихах все бывает так просто. Особенно — в плохих стихах. И Лесь с Васькой спорить не стал. Тем более, что у того глаза были совсем не радостные (победа все-таки), а отчаянные. (Пиррова победа.) Как у кошки Мильки, когда в девятнадцатом Лючия Альбертовна, зажмурившись от ужаса, железной рукой топила ее котят. Лесь вот, хоть и мужик, не смог. Заведующий библиотекой сказал тогда веско и строго: «Время тяжелое. Ни одной лишней твари. Поразвели тут… дармоедов. В противном случае придется их всех… ядом!» Против начальства, как и против судьбы — не попрешь.

Как и против любви.

Лесь на склоки время тратить не стал: притянул к себе Ваську, обнял, стал лицо родное целовать — запоминать губами. Васька не отставал. В тот вечер они впервые опробовали стол. И сделали это по инициативе Васьки, который всего нового в сфере телесной любви обычно поначалу стеснялся и даже по возможности старательно избегал. А тут Лесь смотрел в серый потолок и думал, что потом, пожалуй, придется выковыривать из спины занозы. Правда… недолго думал. Потому что мысли от Васькиных чутких пальцев довольно быстро улетели вон, и после он уже не мог толком вспомнить: висела ли там, в углу, на самом деле паутина или нет? А вот след от укуса возле самого горла чувствовался долго — почти неделю. Лесь потирал его тайком через рубашку, когда начался его персональный ад хождения по инстанциям. Вспоминал и против воли улыбался, шокируя неприлично счастливым выражением лица суровых и ответственных бюрократических товарищей. Варька, кстати, тоже вместе с ним по инстанциям ходила, но вот это уже ничуть не добавляло радости.

Очень быстро стало ясно: оформлять документы Лесю нужно не в Париж, а в Польшу. Умные люди подсказали: «Пишите: «Для воссоединения с родственниками». Так легче всего выпускают. Вот и фамилия у вас польская. Девушка? С девушкой будет сложнее. Разве что вы ее как свою супругу оформите». Сначала на такое Лесь даже рассмеялся. Но потом посмотрел на Варвару и перестал. В глазах у нее застыло самое настоящее отчаяние.

— Меня не выпустят. Ни в Польшу, ни в Париж. Или выпустят, когда я стану совсем старая, а Инна найдет себе другую, — похоже, она пыталась шутить.

Несколько дней Лесь думал.

Потом обсудил создавшееся положение с Васькой. Правда, это была далеко не лучшая тема для обсуждения с любимым человеком, но с кем же еще такие вещи обсуждать? Тем более, как ни крути, а Ваську оно касалось непосредственно.

Васька думал недолго. Нахмурился, сжал и разжал несколько раз кулаки. Потом очень спокойным тоном, от которого у Леся болезненно заныло в районе правого виска, сказал:

— Конечно. Варваре надо помочь. Ты же ей друг.

Еще через неделю они с Варварой зарегистрировали свой брак в ЗАГСе ближайшей районной управы на Большой Подьяческой. Лесь потом ничего не мог вспомнить — как провал какой в памяти образовался. Все разведывал-разузнавал на правах друга семьи Васька. Варвара на регистрации хоть и напрягалась, но актерствовала от души. А Лесь… Лесь только кивал в нужных моментах и ставил подпись. А получив заветную бумажку, машинально, зато крепко пожал молодой жене руку. От ЗАГСа разбежались: он — в библиотеку, она — домой. Васька на регистрацию не пошел. Сказал: «Дел других у меня нет! Увидимся вечером». Но, уходя на службу, Леся, как у них было заведено, не поцеловал и хорошего дня не пожелал. Да и в самом деле: какой еще «хороший день» при таком раскладе? И не счастья же им желать… новобрачным.

Ночью Васька как с цепи сорвался. Брал совсем не нежно, кусал, царапал, стискивал Леся до синяков, рычал отчаянно: «Мой! Мой!» И Лесь вместе с ним с ума сходил: захлебываясь, в ответ вышептывал: «Твой! Твой!» А потом тихо на висок взмокший дул, прижимал к груди дурную Васькину голову, говорил тихо: «Что ж ты ревнуешь-то, глупый? К кому? Разве в бумажках дурацких дело?» И еще какую-то ерунду горькую. Так и заснул Васька неудобно — у Леся на груди. А Лесь не спал — все обнимал да по плечу голому гладил. Словно память о Васькиной коже в кончики пальцев на веки вечные впечатать хотел.

Со справкой из ЗАГСа дело пошло куда веселей. Даже в ГПУ на них смотрели уже совсем не так подозрительно. Известное дело: романтические истории и на суровых ревнителей революционного порядка влияние имеют. А уж когда Варька о матушке Леся, умирающей в Варшаве, с дрожью в голосе вещать начала… Лесь и сам чуть не расплакался — настолько ситуацией проникся. До самых, можно сказать, пяток.

Визы им с Варькой выдали одновременно (Вестимо: «Муж и жена – одна сатана».) через две с половиной недели. Заканчивался октябрь. Все чаще тянуло зимним холодом, иногда вместе с дождем сыпался из туч на землю отвратительный мокрый снег. Сколько ни прожил Лесь в Питере, вот этакую погоду ненавидел больше всего. И обычно именно на стыке осени и зимы его одолевали всевозможные болячки. Но нынче было не до болячек. Билеты на поезд, сбор вещей (которых внезапно оказалось несколько больше, чем он помнил по последнему переезду), а главное — медленные, страшно неуклюжие, по правде сказать, попытки приучить свое глупое сердце к мысли об отъезде. Слово «навсегда», написанное огненными буквами, висело в воздухе где-то под потолком их обычно вполне обжитой и даже, кажется, ставшей в последнее время довольно уютной дворницкой. В их с Васькой последнем и единственном доме.

Лесь понятия не имел, как теперь сможет называть «домом» любое из мест на вообще-то довольно просторном земном шарике, если там не окажется Васьки. Нигде больше не окажется. Никогда. Семнадцатое ноября было обведено красным в календаре. А может быть, черным.

С Васькой они старательно вели себя как ни в чем не бывало. Ходили на службу. (Лесь до последнего так и не смог найти в себе сил, чтобы рассказать о своем отъезде Лючии Альбертовне, у которой и без него было полно хлопот – тяжело болела любимая внучка. А уж до родной кафедры и вовсе так и не добрался.) Вечером вместе ужинали, если Ваську отпускали из казарм. Ночью укладывались в постель. И только тут отпускали себя, напрочь избавлялись от жалких ошметков самоконтроля, пропадали друг в друге, стирая привычную грань между «я» и «ты», между душой и телом. В такие минуты Лесю порой казалось, что одна за другой обрываются нити, связывающие его с реальностью, чтобы он мог в конце концов взлететь куда-то ввысь, забыв обо всем, оставшемся на земле. Впрочем, медицинские справочники давным-давно окрестили это состояние простым и весомым термином «оргазм».

Как бывает всегда, когда ты отчаянно пытаешься сдержать бег времени, дни летели стремительней, чем почтовые голуби к своей заветной цели. Если бы Лесь мог, он на каждого из этих голубей навесил бы стопудовые гири, которые даже силачу Ивану Поддубному оказалось бы не по силам оторвать от земли. Но где уж!..