Двенадцать (СИ), стр. 47

Кстати, и искупаться нагишом они тоже пару раз успели. Васька привел Леся на небольшой пляж под самыми стенами Петропавловской крепости. Было холодно от воды и не вовремя поднявшегося ветра и жарко от ласк и поцелуев. И пускай ничего особо серьезного они в те два раза себе не позволяли, но и от того, что было, щеки заливала краска стыда и какого-то бесконечного, совершенно щенячьего восторга.

Они плыли по волнам своего сладкого летнего счастья, как кораблик на шпиле Адмиралтейства, и ангелы Петрограда приглядывали за ними с высоты своих собственных крыш и колонн.

*

Весть о смерти Блока принес Леонид Арнольдович Стеценко. Вошел, положил перед Лесем замурзанный листочек с текстом.

— Вот. На Невском со стены снял. Весь Невский… Простите, Леслав. Я…

Лесь никогда не видел, чтобы спокойный и даже степенный Леонид Арнольдович так бегал. Быстро, можно даже сказать, стремительно, едва не сломав дверь, пытаясь открыть ее не в ту сторону. Лесь еще подумал грешным делом: «На кафедре что-то случилось?» А потом все-таки вгляделся в бумагу — мелким шрифтом напечатанное извещение (слова плыли перед глазами): «… умер Александр Блок… панихиды… погребение…» Все-таки случилось. Не то чтобы Лесь не ждал этого финала. С того самого последнего визита Варвары — боялся и ждал. Но со своим новым, совершенно сумасшедшим летним счастьем как-то… подзабыл. Позволил себе отвлечься на каждодневное течение жизни с тайной надеждой: «А вдруг?» Как в детстве: «Если изо всех сил не думать о чем-то плохом, этого плохого не произойдет». Но, видимо, свой лимит чудес нынешнее петроградское лето с выздоровлением Васьки исчерпало.

В голове ухнуло тяжким молотом из «Стихов о Прекрасной Даме»: «Я отпраздновал светлую смерть…» Вот и отпраздновал. Или, судя по слухам, курсировавшим по Петрограду, скорее отмучился?

Лесь изо всех сил сжал руками виски, надеясь одной болью отогнать от себя другую. Ничего не вышло. Не успел Александр Александрович в Финляндию. Не успел. Конечно, может, и за границей не спасли бы, но так ведь теперь и останется навсегда: а вдруг?

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у Царских Врат,

Причастный Тайнам,— плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

Лесь, пожалуй, и сам бы заплакал, если б смог. Да только глаза почему-то так и остались болезненно, до острой рези сухими.

На следующий день, девятого августа, пошел прощаться. При жизни видел Блока только издалека, даже поздороваться ни разу при встрече не решился. А тут… Подталкивал в спину внезапно ставший ледяным, каким-то совсем осенним ветер (даже странно ощущавшееся после стольких теплых дней пальто не спасало). Уходя из дома, Лесь от души (ну… насколько нынче хватило сил) порадовался, что Васька который день ночует в казармах. Планово ночует: учения у них там какие-то… многодневные. Сил на объяснения и разговоры попросту не осталось.

Панихида проходила на Пряжке. Лесь специально подгадал так, чтобы прийти к концу. Не покидало ощущение, что совсем чуть-чуть надавить — и сломается. Не хотелось эту единственную, последнюю встречу, встречу-прощание с любимым поэтом опошлять слезами и истериками. Слез там и без него хватит. Со временем он угадал: когда подошел к дому, народ как раз расходился. Впрочем, кто-то выходил из-под арки, кто-то наоборот — нырял в нее. Лесю показалось, что он узнал как всегда стремительно промелькнувшего мимо Белого. Были и другие смутно знакомые лица, но он даже не пытался вспомнить, где и при каких обстоятельствах видел этих людей: на концертах? на улицах? на фотографиях?

В полутемной прихожей словно бы высушенная горем пожилая женщина (наверное, мать Блока Александра Андреевна) сказала кому-то: «Пойдите к Сашеньке». Точно Сашенька был еще жив.

Первое, что сразу бросилось в глаза, когда Лесь вошел в комнату — стол. Блок лежал на нем, еще без гроба, совсем непохожий на себя. Даже тогда, в феврале, на концерте, где он выглядел смертельно усталым и даже измученным, обреченным, в его чертах сохранялась присущая ему мягкость. А тут все словно окостенело. Стало… графическим, металлическим. Посмертным. И не Блок вовсе, а Дон Кихот. Почему-то Лесь подумал, что такое лицо могло бы быть у рембрандтовского блудного сына, до того, как тот склонил колени и припал к груди отца.

Панихида только кончилась, было много людей, очевидно, близких. Женщины в глубоком трауре подносили к глазам платки. Но присутствовали так же и посторонние, знавшие Блока только по стихам. Лесь постоял немного, собираясь с силами. Потом все-таки сосредоточился, подошел, молча склонился, прижимаясь губами к сложенным на груди рукам, и стремительно вышел на лестницу. Впервые он осмелился подойти так близко. Так близко… так далеко… На душе было холодно и как-то… метельно. Словно февраль вдруг вернулся в августовский Петроград. Черное пальто, в котором он исхитрился не замерзнуть даже зимой, совершенно не спасало.

На следующий день были похороны.

Лесь чуть-чуть припоздал — нагнал колонну уже возле Крюкова канала. Хотелось купить цветов. Но, как назло, все магазины, которые еще по прошлой жизни помнил Лесь, оказались закрыты. Да и какие теперь вообще цветы? Наконец, добрые люди посоветовали заглянуть на Литейный (ближний свет!) Там он и купил флоксы. Хотел розы. (Кто же про черную розу-то в связи с Блоком не вспомнит!) Но на этакую роскошь денег не хватило. Да и не имелось там черных — только розовые, какого-то удивительно пошлого, будуарного оттенка. Так и бежал с охапкой периодически опадающих на ходу на землю белыми звездочками пахучих цветов. Потом ему казалось, что не только он, но и вся толпа, шедшая за гробом, пахла флоксами. Хотя цветов, несмотря на сложное время, было очень много. Разных.

Гроб несли на руках, сменяясь по четверо, от дома на Офицерской до Смоленского кладбища. Лесь тоже нес. С другой стороны шел Андрей Белый, глядя в пустоту своими прозрачными, слегка водянистыми глазами. Шел и словно ничего не видел.

Цветы Лесь отдал запыхавшейся Варьке, отыскавшей его аккурат на середине пути. Та была без цветов и какая-то странная, совсем не похожая ни на себя прежнюю, ни на себя нынешнюю. Спрашивать он ничего не стал — не до того теперь было. Решил: после, если захочет, сама расскажет. Вообще, по пути народу все прибавлялось и прибавлялось. Подходили, спрашивали: «Кого хоронят?» Услышав: «Александра Блока», — присоединялись. Не покрытый крышкой белый гроб плыл, покачиваясь, будто лодка, над морем людских голов. И Блок плыл в нем, запрокинув лицо к небу.

Совсем не к месту в памяти отчетливо прозвучало:

Ты помнишь? В нашей бухте сонной

Спала зеленая вода,

Когда кильватерной колонной

Вошли военные суда.

Нынче Блок и сам был почти как корабль. И казалось совершенно невозможным думать о нем и не перебирать мысленно строки его стихов. Или это только Лесь оказался устроен так неправильно-странно?

Народу в храме на Смоленском набилось настолько много, что не войти. Многие провожающие (в том числе и Лесь с Варварой) так и остались на улице; разные люди подходили и исчезали. Заупокойную обедню пел хор Мариинского театра. (Через открытые двери было прекрасно слышно.) Кто-то, показавшийся смутно знакомым, громко и многозначительно произнес рядом: «Вот и началась легенда». Варька плакала, не переставая, хлюпала жалостно и совсем не романтично раскрасневшимся, опухшим носом. Лесь не плакал, держался, сам не зная, зачем. Наверное, хоть раз в жизни хотел чувствовать себя по-настоящему сильным. Хотя получалось у него не очень.

После отпеванья все еще раз подошли попрощаться. Лесь почему-то запомнил болезненную бледность Ахматовой и ее высокий силуэт над открытым гробом.

Прощальную речь говорил Андрей Белый. Лесь не понял ни слова. Только что-то странное про оборвавшуюся «песнь песней». Слова просто-напросто скользили мимо сознания, осыпаясь наземь сухими осенними листьями.

Положили Блока под старым кленом и поставили на могиле белый высокий крест. Вся могила оказалась покрыта цветами. Лесь отстраненно подумал, что никогда больше не сможет спокойно нюхать флоксы.