Двенадцать (СИ), стр. 43

— В следующий раз не станем лампу выключать. Даже и не проси, — сказал после нескольких тягучих и томных мгновений взаимного сытого молчания Лесь.

— Почему? — удивился Вася.

— Хочу тебя видеть, когда ты… — похоже, даже говорливому Корецкому некоторые слова давались с трудом. — Когда мы… Знаешь, я, когда был маленький, однажды картину видел. Родителей в гости к одному художнику позвали. Мама отца уговорила пойти. Мама искусство очень любила… любит, — поправился он. — Там много картин было, красивые, наверное, яркие. Но я только одну запомнил. «Купание красного коня». На фоне круглого озера — красный конь, как на иконах пишут. Яркий, сильный. А на нем — мальчик. Нет, юноша. Голый совершенно. Сейчас мне кажется, на меня чем-то похож. Только волосы короткие. Глаз много, волос — мало. Как у тебя нынче.

— Так, может, это не ты, а я? На коне-то? — не очень понимая, о чем речь, попытался разобраться Васька.

— Не-е-ет… — губы Леся на миг прижались к Васькиному плечу, вновь пустив по телу щекотную волну приглушенной усталостью неги. Словно опять прокатился гром вдалеке, за холмами. А может, и не гром вовсе, а сердце. — Ты — конь. Красный конь. Конь-огонь. Боец Красной армии. Разве не ясно? А я вот… оседлал. Понимаешь?

Васька фыркнул насмешливо и даже чуток по-лошадиному. Конь так конь! Он и не против. Раз тут такой… всадник. Картина у него, видишь ли!

— Да понятно все. Не будем выключать лампу. — «Сгорю я со стыда, как есть сгорю. Вот и будет тебе красный, огненный, революционный конь». — А посмотреть ту картину можно? В музее каком-нибудь…

— Не получится… — губы Леся опять обласкали плечо. — Ее еще до войны на выставку в Швецию отвезли. Да так и не вернули. Не до картин у нас стало.

— Империалисты проклятые! — вспомнил Васька любимую присказку покойного товарища комиссара. — Даже коня красного сперли.

Рука Леся нежно прошлась по Васькиному бедру, погладила, словно успокаивая. Как того коня.

— Я бы с тобой в озере искупался. Даже и не в круглом. Нагишом. Без лишних глаз…

Васька представил и сглотнул. Ох и совратитель Лесь! Русалка сладкозвучная! Да что там! Он бы, пожалуй, тоже… И не в озере. Податься, разве, летом, к Неве? Были когда-то у него с другом Мишкой любимые места…

Кхекнул, чтобы горло прочистить, сказал как можно более солидно:

— Отчего же нет? Обязательно искупаемся.

— Дожить бы…

И столько тайной тоски прозвучало в обычно ясном голосе Леся, что нехорошо враз Ваське стало, муторно. Поэтому отозвался он резче, чем хотел:

— Доживем. Куды ж денемся.

Лесь не отшутился по свойственной ему привычке. Напротив — заметил серьезно:

— Времена такие, Василек. Не сказочные совсем. Сам знаешь.

Ваське захотелось спорить. Кричать громко и яростно, как иногда в казармах о путях мировой революции спорили. Но… Он и впрямь знал. Что-то враз вспомнилось: и Кронштадт, и смерть Михалыча, и тиф сыпной, едва самому жизни не стоивший. И много чего еще… Пришлось соглашаться:

— Знаю. А вот чего не знаю, раз уж пошли у нас разговоры за наше с тобой светлое будущее… На какие деньги мы тут с тобой живем, точно два буржуя недорезанных?

Наверное, совсем не время было нынче для подобных вопросов. Но… Не любил Василий Степанович ложь. Попросту не выносил. И уж если зацепились они языками об их совместном с Лесем «завтра», то хотелось бы, чтобы оно не только… в койке. А по-настоящему. Всерьез. И значит, честно.

Лесь вздохнул, отстранился слегка, поерзал. Хотел было встать, да Васька его не пустил. Ишь чего надумал! Сбегать в темноту! Ну?

Лесь еще раз вздохнул и выдал, как выдохнул.

— Панагию я продал.

— Кого? — не понял Васька.

— Панагию. Золотой медальон мастерской знаменитого Фаберже. Того, что для царской семьи украшения делал.

Чего-чего, а такого Васька никак не ожидал.

— Да ладно! А у тебя-то откуда? Ты, чай, царской семье не родственник. Или все-таки родственник? — получилось как-то подозрительно и вовсе не смешно.

— Не родственник, — успокоил его Лесь и снова по бедру робко так погладил. Совсем не как всадник своего коня. — Это украшение отец маме подарил. Когда я только родился. А она оставила, уезжая. Сказала: «Продашь, если совсем худо будет». Дорогое украшение. Золото, бриллианты, изумруды, жемчуг. Эмали… Да и клеймо Фаберже во все времена чего-то да стоит.

Васька будто сказку слушал. Страшноватую, по правде сказать, сказку. Золото, жемчуга, иные каменья драгоценные. Ну и нельзя же жить в столице и ни разу не слышать о Фаберже. Даже когда обитаешь на рабочей окраине. Впрочем, и дом на Большой Морской видеть доводилось. А уж о том, как сейф тамошний некий умелец в восемнадцатом расщелкал, слухи еще долго по Петрограду гуляли. И этакую непростую штучку (панагию, во!) Лесь за него, за Ваську, отдал? Выкупил, стало быть, у смерти.

Теперь уже пришел черед Васьки осторожно плеча Леся в темноте касаться. Не дурак же он, понял отлично, что ценность этого медальона для Леся совсем не в золоте-каменьях была. А в памяти о маме. У самого Васьки от мамы совсем ничего не осталось. А от отца — вон, часы. Не Фаберже, конечно. Откуда у них в семье Фаберже возьмутся? Но Ваське и представить страшно было бы, чтобы батины часы продать. А Лесь… Лесь смог. Чтобы его, Ваську, куриными бульонами кормить.

— Вась, ты чего притих? Я сказал что-то не то?

Слов у Васьки не нашлось — все кончились. Да и с голосом опять сделалось… не очень. Только и смог, что на локте чуток приподняться и губы Леся своими губами в темноте найти, чтобы хоть так выразить все, что на сердце легло. Впервые. Сам.

А Лесь ответил.

… Уже засыпая, Васька почему-то вспомнил:

— Слушай, а кто такой Лизочек?

— Что? — не понял уже успевший, по всей видимости, слегка задремать Лесь.

— Ну… Лючия твоя все поет: «Мой Лизочек так уж мал…»

Лесь сонно хихикнул.

— Умеешь же ты, Васенька, время для насущных вопросов подобрать!.. Спи! Все завтра.

Василию Степановичу даже неловко сделалось. Что он, в самом деле, как дитя? Вопросы дурацкие.

Но губы Леся успокаивающе коснулись виска, уха, щеки и замерли, щекотно выдыхая, где-то возле шеи. И вдруг подумалось: и вправду смешной. Самое главное ведь что? У них все-таки будет завтра.

========== 10. “О том, что никто не придет назад…” ==========

*

Утром хотелось петь. Или кричать. Пройтись по комнате в изящных па менуэта. Или танца маленьких лебедей. Или в канкане. Влезть на стол и прочесть с выражением из Черного:

Есть незримое творчество в каждом мгновеньи —

В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.

Будь творцом! Созидай золотые мгновенья —

В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз…

Или из Маяковского:

Я сразу смазал карту будня,

плеснувши краску из стакана…

А еще — разбудить Ваську поцелуем. Коснуться губами едва заметно подрагивающих на щеке ресниц. Обвести языком приоткрытые сонным дыханием губы. Повторить — о, обязательно повторить! — то, что случилось вчера. И не один раз.

Ничего этого Лесь, разумеется, не сделал.

Тихонько выбрался из постели, навестил ведро за занавеской, умылся, стараясь не слишком громко плескаться и брякать, растопил печку, чтобы вскипятить чайку. Ваське на завтрак вполне пойдут вчерашние морковные биточки. Лесь рассмотрел вариант поделить лакомство пополам и решительно его отверг — выздоравливающему хорошее питание куда важнее. А Лесь и хлебушком с постным маслом обойдется. Чай, не барин. Поймав себя на подобной присказке, очевидно, заимствованной у того же Васьки, он тихонечко хихикнул. Радость бурлила в нем, словно пузырьки в бокале «золотого, как небо, аи», норовя напрочь снести остатки и так с трудом обретенного утреннего благоразумия.

Казалось бы: одна ночь. Всего одна. В темноте, на ощупь. Но, наверное, именно это и принято называть близостью. И теперь отчаянно хочется верить, что подобная близость — нечто большее, чем просто соединение тел.