Двенадцать (СИ), стр. 39
Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,
Что из листика сирени
Сделал зонтик он для тени,
И гулял, и гулял!
«Какой еще Лизочек? Черт! А Лесь-то где?»
— Проснулся? А Лесь за молоком ушел.
Василий Степанович призвал на помощь все свое мужество и силу воли.
— А вы кто?
Получилось! У него получилось! Впрочем, если бы женщина находилась, скажем, на несколько шагов подальше, она бы его тихого хрипа совершенно точно не услышала.
Тени вокруг Василия Степановича задвигались, и из них соткался силуэт. Явно женский. (Все же что-то не совсем то было у Васьки покуда со зрением.) Лба коснулась чуть шершавая прохладная ладонь. Так мама в детстве проверяла: нет ли жара? Василий Степанович почему-то отчаянно засмущался. Аж взмок весь.
— А меня зовут Лючия Альбертовна. Я с Лесем работаю.
Что-то такое Василий Степанович совершенно точно… Он хотел кивнуть, но не смог: веки отяжелели, голова сделалась ватной, тело провалилось куда-то вниз: сквозь кровать, сквозь пол, может, даже сквозь землю. И он заснул.
Но даже и во сне над ним кружилось легкое, почти неслышное, но отчего-то совершенно отчетливое:
Мой Лизочек так уж мал, так уж мал,
Что из скорлупы яичной
Фаэтон себе отличный
Заказал, заказал!
Когда он снова вынырнул в реальность, комната плавала в сумерках. Никто не пел. Только лампа над столом слегка покачивалась — от приоткрытого окна тянуло летом. «Неужели я так долго проболел? — с легким ужасом подумал Василий Степанович. — Весна же, вроде, была…»
— Проснулся! — прозвучал совсем рядом голос Леся. Родной голос. Оказывается, Василий Степанович соскучился по нему просто ужасно. Стосковался. — Ну и здоров же ты спать! Лючия Альбертовна тебя даже покормить не успела. Расстроилась! Ну ничего, это мы сейчас исправим. Она куриного бульончику сварганила — ум отъесть можно! С луком, морковкой и лавровым листом. Такой до революции в ресторанах подавали. Я тебе в него курочки мелко-мелко нарубил. Доктор сказал, уже можно.
Лесь журчал, как ручей, что в апреле несет талые воды к каналам, и Василию Степановичу хотелось стать тем самым Лизочком, который «так уж мал», сесть в какую-нибудь яичную скорлупку и поплыть вниз по течению, даже рискуя разбиться вместе со своим ненадежным судном о какие-нибудь подводные камни. Или у Леся нет подводных камней? Конечно! Надейся!
Медленно-медленно Василий Степанович повернул голову. (Далось легче, чем утром.) Настоятельно требовалось взглянуть, хоть краешком глаза, на Леся. Глаза тоже… соскучились. Лесь и впрямь сидел на стуле рядом с кроватью. Смотрел озабоченно. Вид у него при том был такой, словно это его, а не Василия Степановича пришлось с того света вытаскивать: бледный, синячищи под глазами в пол-лица, волосы отросли, колечками на висках закучерявились. Брился… лет сто тому назад, похоже. Лесь… Родной — до самой крохотной трещинки на обветренных губах. И чего, спрашивается, Василий Степанович от него убегать пытался? Дура-ак…
Лесь его взгляд перехватил, встрепенулся весь, расцвел, даже порозовел, вроде.
— Ну что, будем есть?
Василий Степанович отчаянно хотел сказать ему что-нибудь теплое, доброе, а сказал (вернее, прохрипел по-прежнему не слишком покорным горлом):
— Мне бы облегчиться.
Ну… То, что насущнее, видать.
Неизвестно, как Лесь эту проблему решал, пока Василий Степанович в бессознательном состоянии пребывал, но тут он посмотрел на Васькины решительно сжатые губы и, вздохнув, пошел за ведром. Потом пришлось вытерпеть довольно унизительную процедуру усаживания на это самое ведро (как младенца — на горшок) и прочие малоаппетитные подробности. Бороться за свою самостоятельность и полную взрослую независимость Василий Степанович даже не пытался. Он и так, деликатно поддерживаемый Лесем, дважды чуть не навернулся с проклятого ведра. Один раз — на пол, другой — в обморок. Хорошо, что обошлось.
Потом Лесь его осторожно влажной тряпочкой обтирал. Везде. Привычно так, словно делал это много-много раз. А может, и делал? Василий Степанович от стыда аж зажмурился почти до боли. Но опять же не сопротивлялся. Когда кто-то тебя с того света своими белыми панскими ручками вытаскивает, тут уж не до гордости. Терпи и благодари. Василий Степанович и поблагодарил — после, когда Лесь пошел ему бульон разогревать. Протолкнул некое невнятное мычание сквозь свое едва-едва вспоминающее, как воспроизводить звуки, горло.
Лесь вроде бы понял. Промычал что-то в ответ, плечом дернул. Дескать, свои люди — сочтемся. Потом еще бульоном куриным с ложечки кормил. Бульон у Лесевой начальницы и впрямь получился — объеденье. Василий Степанович едва не стонал от восторга, пока божественная жидкость медленно наполняла его желудок.
— Вот молодец! — радовался Лесь. — Вот умница! Знал бы ты, как я мучился, когда ты болел! Половину того, что влить в тебя удавалось, ты потом обратно извергал. Еще и ругался, посылал меня… далеко.
Если бы у Василия Степановича после еды оставались хоть какие-то силы, он бы, наверное, со стыда сгорел. А так… Хрюкнул только что-то невнятное, откинулся поудобнее на подушку, да и заснул. Ну хоть не провалился в сон, как в болото, а благостно соскользнул в него, будто зимой на салазках с горки. Хорошо-о-о!..
*
Дни, пришедшие после этого разговора, знаменовавшего начало Васькиного выздоровления, запомнились… тихими. Василий Степанович, даже если бы и хотел, не сумел бы подобрать для них иного слова. Раньше болеть ему было некогда: все на ходу или на бегу. Дескать, мировая революция ждать не станет и без солдата Красной армии Василия Степановича никак не обойдется. Ан нет, обошлась!
И Василий Степанович медленно просыпался, раскрывал глаза, вдыхал полной грудью привычный подвальный воздух, который нынче отчего-то казался ему не хуже, чем в каком-нибудь сосновом бору. Следил, как крутится вокруг занятый очередными домашними делами Лесь. Хрипло говорил: «Утро доброе!» Лениво улыбался. (Первое время эти несложные вроде бы действия давались ему с большим трудом.)
Ждал, когда Лесь поможет ему с утренними процедурами. Принимать его заботу с каждым днем давалось все проще и проще. Может быть, потому, что в какой-то момент Василий Степанович отчетливо осознал: не помер, жив. Хотя, если честно, вероятность того, что именно ему удастся победить проклятый сыпняк, была ничтожно мала. О том же и доктор, приведенный в дом Лесем, говорил. Хороший, видать, доктор.
— За вас, молодой человек, кто-то крепко, видать, молился, от души. Обычно при таких обстоятельствах, как у вас, люди не выживают.
Василий Степанович с ним даже не стал спорить о действенности молитв. Пусть верит доктор Троицкий во что хочет. А насчет того, кто молился, вопросов не возникало. Лесь, конечно же! Кому тут еще есть дело до Васьки.
«Васька мой, Василек!» — вот это он даже в своем кромешном бреду отчего-то слышал. «Василек», надо же! Никто и никогда его так не называл. Даже мама. Может, он от этого «Василька» уходить-то и не захотел. Как не захочешь уходить от яркого да теплого костра в стылую, страшную ночь.
Правда, когда Василий Степанович на поправку наконец пошел, Лесь притих. Нет, разговаривал много, рассказывал что-то, байки травил, но вслух больше не молился, «Васильками» не разбрасывался, даже «коханым» не звал. От того Ваське почему-то делалось обидно: чем это, интересно, он вдруг сделался хуже себя самого, что здесь, на руках у Леся, помирал? Да ведь не спросишь же…
Он и не спрашивал. За заботу и уход благодарил. Делал все, что велят: лежал смирно, на службу не рвался, ел, что дают. Шутил только, что скоро растолстеет от безделья и усиленного питания — аж шинель на пузе сходиться перестанет. Лесь смеялся: «Да ты еще себя в зеркале не видел! До «растолстеть» тебе далековато нынче! Как до Владивостока пешком». Василий Степанович ему верил и зеркала не просил. Смотреть там, судя по всему, было не на что. Он и раньше себя красавцем писаным не считал, а тут и вовсе…