Двенадцать (СИ), стр. 33

Было… странно, необычно и немного жутко. Никогда еще ни с одной из своих щедрых на ласки и не обремененных особой скромностью случайных подружек Василий Степанович не испытывал… такого. Казалось, еще чуть-чуть — и он не то взлетит, не то взорвется от переполняющих его эмоций.

«Скажи! Скажи еще!» — пришлось до крови закусить еще слегка саднящую от чужих голодных поцелуев губу, чтобы не скатиться в это жалкое, умоляющее, неправильное, изо всех сил рвущееся наружу. Правда, Лесь, словно услышав, и без озвученных вслух просьб повторил чуть громче:

— Коханый…

А потом Ваське и вовсе стало не до чего. Потому что у проклятого Леся закончились дорожки из поцелуев. Или совесть со стыдом. Потому что дальше горячие губы скользнули… ну… совсем вниз. Такого даже последние шалавы в ночлежках с Васькой не делали. И никто не делал. Никогда. И… это было прекраснее всего, что когда-нибудь с ним случалось. Даже прекраснее сидения на крыше посреди облаков. Определенно, мощнее, ярче… быстрее. Гораздо быстрее. Даже распробовать толком не успел сумасшедшие Лесевы ласки — взорвался, как какой-нибудь мальчишка, а не взрослый мужчина. Взорвался, словно взлетел вверх, затерялся среди облаков. Или среди ночи? Совсем пропал. Совсем.

А когда очнулся, Лесь, что-то тихо бормоча себе под нос на своем странном, щебечущем языке, осторожными, ласковыми руками оправлял на нем штаны и рубаху, укутывал до подбородка одеялом. Будто бы Василию Степановичу сейчас было хоть какое-то дело до привычно выстывшего к ночи подвала!

Не сдержался — всхлипнул. Слезы, что так долго боялся отпустить, беззвучно заструились по щекам, нос сразу заложило, стало трудно дышать. Василий Степанович, не понимая, что с ним происходит, затряс головой, всхлипнул громче. И похоже, ужасно напугал Леся, потому что тот вдруг перешел на русский:

— Вася, Вася, Васенька… Да что же ты, родной мой?

От тихого «родной мой» Василия Степановича натурально в очередной раз тряхнуло, а остатки ледяной глыбы внутри мгновенно исчезли, словно и не было их никогда. Василий Степанович глубоко вдохнул, успокаиваясь, коротко выдохнул, отер рукавом мокрые глаза, решительно шмыгнул носом (не мужественно оно совсем получилось, ну да и черт с ним совсем) и стал рассказывать:

— Михалыча убили. Схоронили нынче…

Неожиданно вышло долго.

Во время рассказа Лесь как-то незаметно умостился у него на плече, обхватил рукой грудь — слушал. И все казалось правильным — правильнее не бывает. Лесь. Лесь. Лесь. «Коханый…»

Уходи навсегда, серенький волчок, уходи! Не тронь моего Леся!

========== 8. “Когда приблизится пора утрат…” ==========

*

Как и ожидалось, на следующее утро Василий Степанович сбежал. Всю ночь промаявшийся своей сумасшедшей, краденой любовью Лесь под утро заснул так, что хоть из пушки над ухом стреляй — не разбудишь. А Василий Степанович ни из чего стрелять и не собирался: выполз тихонечко, одеяло на спящем Лесе заботливо подоткнул, ведро вынес, печку подтопил — и исчез. Просто не Васька, а какая-нибудь фея-крестная. Ах да! Еще записку на столе оставил — на краешке позавчерашней газеты — крупными, неуклюжими буквами: «Сегодня не жди». От такой заботы Лесь даже и не знал, что делать: смеяться или плакать. Конечно, сам, дурак, виноват. Сорвался нынче, натворил дел. Теперь пожинай, как говорится, плоды…

Впрочем… Не впервой ведь ему было ждать, правда? Скрутить сходящие с ума нервы в затейливый узел, уговорить глупое сердце. Запастись чаем с травками. (И не думать о том, что тех травок, которые, согласно рассказам Васьки, каждое лето привозил из своей родной деревни Михалыч, больше уже не будет. Да и самого Михалыча…)

А как долго будет в Васькиной жизни, например, Лесь? «Не жди», — это значит: «Сегодня не жди»? Или: «Вообще ничего не жди»? Или…

Лесь злобно напомнил себе, что, согласно принятому сего числа решению, он спокоен, будто самый холодный из айсбергов; все-таки выпил чаю и отправился на службу. Книги сами не разберутся и не подклеятся. И кстати… Может быть, все же настала наконец пора сунуться на родную кафедру и поговорить хоть с кем-нибудь из оставшихся там преподавателей насчет диплома? Черт с ней, с Софией! В тех же «Двенадцати» можно ведь и просто библейские аллюзии поискать? Или, если Библия вкупе с Богом теперь в серьезной опале, «Образ России в лирике Блока», а?

Мысль оказалась вполне хороша. Целый день Лесь мотался из одного здания в другое, с этажа на этаж, даже в подвалы исхитрился заглянуть в поисках архивных документов. К счастью, на кафедре его еще помнили и отчего-то обрадовались как родному. Даже морковный кофе усадили пить. С натуральными (к счастью) ржаными сухарями. Идею с Россией одобрили. Сказали, что для верности стоит приплести сравнение Блока с Некрасовым. (Блок ведь любит Некрасова? Во-о-от! А Некрасов за дело народа радел. Стало быть, выйдет правильно и… актуально.) У доцента Стеценко, когда он про такое услышал, аж глаза азартным огнем зажглись. Стосковался вечно серьезный Леонид Анатольевич по дискуссиям со студентами. Жаль, профессор Метлицкий, главный специалист их кафедры по современной поэзии и бывший руководитель Леся, к означенным дискуссиям уже никогда не сможет присоединиться. Расстреляли его, как выяснилось, еще в прошлом году. Как наиопаснейшего контрреволюционера и заговорщика. И, кажется, вредителя. Давно Лесь на родную кафедру носа не казал. Все какими-то своими надуманными трагедиями маялся, диван в библиотеке пролеживал. Мнил себя то ли Обломовым, то ли Рахметовым. А тут такое… Короче говоря, помянули профессора Метлицкого морковным кофе, выпили за упокой души.

— А похоронили-то где?

— Да известно, где сейчас стрелянных хоронят — во рву общем.

«… — И запомните, юноша: никогда не стоит судить поэта по тому, о чем он пишет. Всегда смотрите КАК пишет. Тема — это всего лишь тема. Повод. Толчок. Пишущий о любви к народу совсем не обязательно на самом деле обеспокоен его судьбами. Пишущий о Родине не обязательно ее любит по-настоящему. Пишущий о женщинах… ну, вы поняли. Блок велик не потому, что всю жизнь обращался к теме любви и мечты. А потому, что, когда мы читаем: «Дыша духами и туманами, она садится у окна…», вот эта широкая «а» создает вокруг нас иллюзию тех туманов и земля тихонечко качается у нас под ногами. Или вот это, ваше любимое: «Черный вечер, белый снег. Ветер, ветер…» Слышите? «Е… — е… — е…» Как будто свищет-завывает вьюга, всю душу из груди выдувает-высвистывает. А что он делает с цветом? Символика цвета в стихах Блока — это же просто сплошной восторг!.. Если вы гений, юноша, можете писать о чем угодно и все равно остаться в веках.

— Даже о революции?

— И о ней.

— Как Маяковский?

— Только, бога ради, не как Маяковский! Хотя… Он тоже гений».

Дома было пусто и, несмотря на теплую, солнечную погоду за окном, как-то стыло. Лесь глянул в закуток, где хранились дрова: запас еще имелся — и кинул пару полешков в печку. Конечно, не февраль, но все же. Заодно вскипятил чайник. Угрыз с кипятком пару кусков хлеба. Есть в одиночестве он так и не научился. А если Василий Степанович сказал, что сегодня не придет… Хотя какой он теперь «Василий Степанович» после вчерашнего-то?! Васька… Васенька… Василек… Лесю вообще стыдно было вспоминать, что он нынче ночью нес. Хорошо хоть по-польски. Польский Васька не разумеет. Или выдохнутое в порыве абсолютной душевной смуты «коханый» в переводе не нуждается?

Кипяток внезапно показался горьким. Лесь допил его почти с отвращением — на чистом упрямстве. Вот так жизнь! Не он ли сам еще совсем недавно страдал об отсутствии между ним и Васькой телесной близости? Ну и… Судьба, как говорится, злодейка. Да и не судьба даже, если вдуматься, а настоящий античный Рок. Подкараулил и толкнул к пропасти. Не простит теперь Леся Василий Степанович. Своей собственной, вполне, кстати, понятной человеческой слабости не простит. И не забудет. Разве такое забудешь! А у Леся… У Леся забыть и вовсе не получится.