Двенадцать (СИ), стр. 27
– Ну да, – ухмыльнулся Лесь, – тряпочку. Красную. Или свечку на окно поставить, ежели вечером. Чтоб, значит, издалека. Вась, это даже не смешно.
– А мне и не смешно было, – пробурчал, разжигая огонь в печи, Василий Степанович. – А уж явись я минут на пять позднее…
Щеки его, когда он, оторвавшись от своего занятия, все-таки решился взглянуть на Леся, были свекольно-красными. Не то от смущения, не то от жара огня. Лесю мгновенно сделалось его жаль: вот же напридумывал человек на пустом месте!
– Слушай, да ерунда это все. Ничему ты не помешал.
Вася хмуро покачал головой.
– Врать не умеешь. Это же видно, когда…
– Когда – что?
– Когда… Она ведь тебе нравится, да? Варя?
– А тебе? – на всякий случай поинтересовался Лесь. Вдруг это не просто дурацкий разговор о тряпочках, завязанных на дверной ручке, а самая что ни на есть всамделишная сцена ревности? Варвара умела производить впечатление. Натуральная femme fatale. Мужчины всегда ощущали в ней что-то… этакое. Вызов, что ли? Не зря – ох не зря! – сам Николай Степанович вокруг барышни-машинистки круги наматывал. Уж Николай Степанович-то отменно понимал толк в барышнях! Рассказывая, Варвара – дрянь такая! – смеялась, сверкала зубами: «Он мне еще стих посвятит, вот увидишь! А Ирка Одоевцева за то из ревности все мои распрекрасные кудри выдерет!»
Василий Степанович, конечно, не Гумилев, стихов, если что, дарить не станет, но недооценивать его однозначно не стоит. Пришлось проигнорировать тот факт, что, пока Лесь ждал ответа (всего каких-то пару-тройку секунд), сердце его в грудной клетке успело сделать испуганный кульбит, словно ловкий цирковой гимнаст в переливающемся трико на воздушной трапеции.
– Да я-то здесь при чем? – недоумение в голосе Василия Степановича казалось искренним.
– Так вот и я ни при чем.
– Лесь… – Василий Степанович посмотрел на него с укором, – ну хоть мне-то не ври! Вы же с ней обнимались и практически…
– Целовались? – кривовато усмехнулся Лесь. В голове отчетливо прозвучало давешнее Варькино: «Вот же оно, твое счастье! Хватай и никуда не отпускай». Не отпустишь такого… как же! Сам уйдет, едва лишь правду услышит. Или Леся взашей из своей жизни выгонит. Впрочем… – Варя – мой друг, понимаешь? Товарищ. Сестра почти.
Лесь, вспомнив нынешний дневной разговор с Варварой о «товарище и почти брате», улыбнулся и мысленно поиронизировал над собственной последовательностью. И над шутками Судьбы, сочиняющей для нас тексты.
– С сестрами так не обнимаются, – Василий Степанович стоял у окна и пытался смотреть в находившееся под потолком окно. В ночь. Или что там у них видно из их подвала? Лесь почему-то никогда не любопытствовал.
– Вась… – он чувствовал себя прямо-таки васнецовским витязем на распутье. Только дорог перед ним имелось всего две: налево пойдешь – голову потеряешь, направо – сердце. Оставалось лишь одно: попробовать взлететь. Однако плохо у него было в последнее время… с крыльями-то. Пришлось глубоко-глубоко вздохнуть, прежде чем окончательно решиться. Очень глубоко. Когда Лесю исполнилось десять лет, кузен Тадеуш учил его прыгать с обрыва в бездонный темный пруд. Это уже потом, повзрослев, Лесь понял, что и обрыва того – взрослому по пояс, и глубина в пруду – захочешь не утонешь. Но тогда… Он навсегда запомнил свои дрожащие коленки и суровый голос Тадеуша: «Раз, два… Вперед, трус!» Так он на себя с тех пор и прикрикивал, когда совсем припирало: «Вперед, трус!» – голосом покойного кузена. (Кузен Тадеуш погиб на войне, сражаясь в составе Восточного польского легиона.) – Вась… Нам бы поговорить.
Василий Степанович посмотрел на него через плечо.
– Давай лучше завтра. Устал я нынче.
«А уж я-то как устал!» – горько подумал Лесь. Но… К завтрашнему дню решимость вытащить-таки на свет божий всю неприглядную правду может исчезнуть «как сон, как утренний туман», и придется снова жить во лжи. От которой, честно признаться, Лесь устал еще больше. Ну спасибо тебе, Варька!
– Вась…
Василий Степанович уселся на кровать, сердито растер ладонями щеки. Отросшие медные, обычно прямые и жесткие волосы закрутились у него надо лбом несерьезными завитками, и Лесь на мгновение замер, глядя на них. Если его сейчас погонят из этого подвального рая, то хотя бы будет что вспомнить. Много… всего. И вот эти смешные кудряшки.
– Хорошо. Коли тебе так уж невмоготу делиться секретами в ночь-полночь… Ты о Варе своей, что ли, поговорить рвешься?
Лесь улыбнулся. Захотелось обнять Ваську, прижать к груди, как еще совсем недавно обнимала и баюкала его самого Варвара. Хотелось… Именно поэтому он к Ваське на кровать садиться и не стал – устроился возле стола, на стуле. Даже кружку пустую зачем-то взял. (Чтобы руки занять? «Раз, два…»)
– Нет. Об Андрее. О своем Андрее.
*
Еще минуту назад казалось: он умрет раньше, чем вымолвит хотя бы слово. А стоило начать – и понеслось. Словно река, освобождающаяся из-под ставшего слишком тонким к весне льда. Лесь просто слышал, как трещат и раскалываются многовековые льдины, сковавшие холодом сердце. А если не выплыть? А если сомнет и изломает, будто глупую фарфоровую куклу? «Вперед, трус!»
…«У вас тут живность, юноша».
Иногда, чтобы осознать самые важные перемены в своей жизни, нужно совсем немного времени: несколько неровных, но гулких ударов сердца, за которые гусеница превращается в бабочку. А на то, чтобы принять их целиком и полностью – еще меньше.
Темно-серые глаза – как камень после дождя. Виски седые. Хотя сколько ему (папа рассказывал…)? Тридцать пять? Молодой…
– Где вы учитесь, Леслав?
– В университете. На словесном.
То, что он способен произнести хоть что-то, – уже чудо. «Почему мы не встретились раньше? Тогда у незнакомца из моих снов давным-давно было бы твое лицо».
– Лесь, ты хорошо себя чувствуешь? – мама по-польски. Иногда от ее заботы можно задохнуться. В конце концов, он не ребенок! И нечего над ним кудахтать!
– Все замечательно, спасибо, мама.
– Леслав, полагаю, вы присоединитесь к нам за чаем? Чрезвычайно любопытно было бы пообщаться с человеком, понимающим современную поэзию. Надеюсь, ваши литературные интересы не включают в себя этот ужасный футуризм?
Лесю начхать на футуризм.
– Отчего же… – уже по-русски вклинивается в разговор мама, – Северянин, например, очень мил.
– Северянин – это абсолютно не тот футуризм, о котором спрашивает Андрей Львович, – почти выплевывает Лесь. Почему-то кажется, что слюна его сейчас – чистый яд. – И к тому же он не милый, а пошлый. Читая его, ощущаешь, что съел слишком много сахара. Или шоколадных конфет.
– В детстве, дорогой, ты мог есть шоколадные конфеты просто бесконечно! – мама обиделась. Теперь жди целой череды трогательных воспоминаний из еще совсем недавнего детства Леся. Обычно Лесь на такое не реагирует (Кто из нас не сидел на горшке!), но в данную секунду ему мучительно стыдно оттого, что все это услышит Вронский. Высокий, взрослый, невероятно притягательный Андрей Вронский.
– Не смущайтесь, Леслав! – мягкий, словно бархатный, смешок. – Боюсь, самый невообразимый сладкоежка здесь – я. Съем все, до чего только дотянусь. Вы не представляете, сколько я однажды умудрился изничтожить этих очаровательных монпансье. А ананасы в шоколаде у Абрикосова?!
Спустя несколько минут они с Лесем уже вовсю хохочут, вспоминая свои «шоколадные» подвиги. Отец, которому вся эта лирика совершенно не интересна, смотрит в окно. Мама приказывает подавать чай.
Лесь уходит к себе раньше, оставляя взрослых вести серьезные, умные разговоры. Хотя он сам вовсе не считает себя ребенком, которого можно одним движением бровей изгнать в детскую, но вступать в споры с родителями сейчас – явно не время и не место.
Прощаясь, Андрей Вронский крепко жмет ему руку и говорит, что был очень рад познакомиться. Лесь отчаянно надеется, что исхитрился не покраснеть, и отчетливо понимает, чье лицо ему станет являться отныне во сне.