Двенадцать (СИ), стр. 25
– Хочешь, я тебе историю расскажу? Ее написал еще в прошлом веке французский писатель Жюль Верн. Начинается все с того, что моряки поймали акулу. А у нее в желудке нашли бутылку.
История была длинной – не на один вечер. Лесь пересказывал любимую книгу своего детства и с тайной улыбкой смотрел, как постепенно оттаивают Васькины глаза, как внутри него снова включается свет. Имелся, конечно, и другой вариант: просто притащить из библиотеки книжку. Пусть сам читает. И для самообразования полезно. Но свободного времени у Василия Степановича никогда не водилось с избытком, а рассказывать получалось и за едой, и перед сном – как сказку. Или все-таки Лесь был в чем-то законченным эгоистом. Нравилось ему, как слушал его Васька.
– Ты сегодня домой придешь или опять в казармах ночуете?
– Как сложится. Ты сильно не жди, ужинай.
«Не ждать» Лесь не умел. Особенно по выходным. На неделе работа почти приглушала тревогу, отвлекала мысли на себя. А вот когда случалось сидеть целый день дома… Как Василия Степановича за порог провожал, так и начинал ждать. Пытался однажды напроситься в попутчики («Кстати, и прогуляюсь!»), но получил категоричный отказ: «Извини, но без тебя я иду много быстрей».
Задерживал его Лесь, значит.
В этот день, распрощавшись с Василием Степановичем и привычно перекрестив уходящего в спину, как раньше делала с ним самим няня Ядвига, он решил: «Довольно! Нужно брать себя в руки. На улице весна? Весна. Туч нет, дождя вроде бы не предвидится. Пойдем гулять. На Невский».
В прошлом, до революции, в веселые студенческие годы, это считалось универсальным лекарством от всех бед: выйти на Невский, смешаться с толпой, профланировать мимо модных магазинов, поглядывая на себя в сияющие стекла витрин: ах, до чего же хорош, стервец! Подумать: не начать ли красить губы? Это так по-декадентски! Так… эпатажно! А что? Футуристы вон цветы и молнии на щеках себе рисуют – и тоже на Невский. В желтых кофтах. Шокировать почтеннейшую публику. Лесь, разумеется, не футурист, но все же… «Пощечина общественному вкусу» – звучит гордо.
Зря он, конечно, в воспоминания ударился! Еще бы вкупе процитировал и про реку Гераклита, в которую нельзя вступить дважды, потому как «на входящих в те же самые реки притекают в один раз одни, в другой раз другие воды».
А иногда и не воды, а грязь и ил.
Не обнаружилось на Невском праздношатающихся гуляк, не сверкали витрины закрытых нынче магазинов, люди шли торопливо, слегка ссутулившись, словно боясь привлечь к себе излишнее внимание. Действительно! Так вот привлечешь, а тебе: «Гражданин, пройдемте! Ваши документики!» Тут не до эпатажа.
– Лесь! Леська! Ты ли это?! – на него набежали сзади, затискали, закружили. Будто их (набежавших) имелась целая толпа.
– Варька! Какими судьбами?! Ты же была в Москве!
Карие глаза, черная челка – до бровей, «под Ахматову», чуть слишком длинный, ежели придираться, но вполне художественно вылепленный нос, улыбчивые губы. Все такая же, как и – страшно сказать! – почти три года назад. Варенька Милетина. Варюшка.
– Была, – все еще держа Леся за руку, подтвердила Варя. – А теперь вернулась. С полгода уже.
– Чего не пожилось? – Лесь галантно округлил локоть, предлагая своей даме неспешный совместный променад. «Променад» и «дама» даже звучало сейчас странно. Впрочем, они и раньше не вкладывали в свои отношения ничего особо серьезного. Варвара, солидно кивнув, предложенную руку приняла. Дальше шли уже вместе, старательно попадая друг другу в шаг. – Там, в Москве, нынче столица. Говорят, самая жизнь.
– Отчего же не пожилось? Пожилось, – небрежно тряхнула челкой Варя. – Только все равно там не так. Тесно, скучно. Брюсов – это вам не Блок.
Лесь засмеялся. Как давно! Боже милостивый! Как давно он не беседовал с кем-то понимающим вот об этом всем: о московских и питерских школах символизма, о том, что «Брюсов – не Блок». И как же, оказывается, ему всего этого отчаянно не хватало! Как будто снова запахло весной четырнадцатого, когда они познакомились с мадмуазель Милетиной на каком-то поэтическом выступлении в «Бродячей собаке». Лесю стукнуло шестнадцать, и он считал себя безумно взрослым. Одно слово: «Юноша бледный со взором горящим…» Варвара была его старше аж на два года и потому смотрела на наивного поэтического мальчика чуть сверху вниз, слегка подавляя его своими дерзостью и взрослостью. Уже тогда она от души презирала модные турнюры и шляпки и училась курить папиросы, вставляя их в длинный мундштук карельской березы, отделанный серебром. Курить не получалось – после каждой затяжки она ужасно кашляла, но утверждала, что виноват во всем слишком крепкий табак. А еще она пила уксус, чтобы придать своему свежему, юному и оттого розовощекому лицу правильную декадентскую бледность. И однажды пыталась стреляться от несчастной любви, но, к счастью, пистолет дал осечку, и все обошлось испугом и содранной на виске кожей.
– А как там твоя Инна?
Варвара помрачнела, сбила шаг. Видимо, за минувшие годы тактичности у Леся, вечно лезущего куда не просят, ничуть не прибавилось.
– А она уже не моя Инна. Она замуж вышла в прошлом году и уехала с мужем в Америку. Танцевать «русский балет». Практически Павлова. Ее муж – американец. Знаешь, много денег и много связей.
– Прости.
– Да ничего. Отболело уже.
Никогда она не умела толком врать, его Варька. «Отболело», надо же!
– А сейчас ты как?
– А сейчас – никак. Родители блудную дочь обратно приняли без восторга. Но живем неплохо. Отец ветеринар при любом режиме хорош. Лошадей Красной армии лечит. Я в Дом литераторов пристроилась – на машинке стучу, с великими общаюсь. Сам Николай Степанович ходит, мартовским котом мурлычет, глазами своими разными играет. Осип Эмильевич в столовой намедни булочку украл мимоходом. Булочка, между прочим, была с изюмом. Я таких сто лет не ела. А тут… стоило за ложкой отлучиться…
– Обиделась? – улыбнулся Лесь, представив себе Мандельштама, ворующего у Варвары булочку.
– На Осипа Эмильевича?! – хихикнула Варя. – Да ты шутишь! Я ему на следующий день еще и свой компот отдала. Просто так. Ахматову недавно видела. Не похожа она на меня абсолютно.
Это была их старинная забава: сравнивать Варю с Ахматовой и делать выводы не в пользу последней. Кстати, Варвара тоже стихи сочиняла. Когда-то говорили, что весьма недурные. Лесь своего мнения в данном вопросе не озвучивал – тут он был совсем уж необъективен. Впрочем, ему Варенькины стихи нравились.
– Пишешь?
– Еще бы! Знаешь, как из нас, женщин, лирика прет, когда у нас все плохо? Страдаем – пишем, счастливы – тишина.
– А в Москве писала?
– У-у-у! – рассмеялась Варвара. – В Москве я не просто писала. В Москве я у самого Брюсова стихосложению училась. Проникалась, так сказать, тайнами ремесла. Представляешь, он нас учил писать про чернильницу.
– Про что?
– Про чернильницу. Почти наизусть его тогдашнюю речь помню: «Вдохновение может прийти или нет, а уметь писать вы обязаны. Вот чернильница. Я не спрашиваю с вас вдохновения, а написать грамотное стихотворение о чернильнице вы можете!»
– И все писали? – недоверчиво уточнил Лесь. Чернильница, надо же! Он бы не справился.
– Роптали, конечно. А Валерий Яковлевич этаким менторским тоном: «Вы не стихи пишете сейчас – вы решаете задачу на стихосложение. Техника нужна для того, чтобы владеть своими силами, когда придут к вам настоящие стихи».
– Почитаешь про чернильницу?
Варвара дернула рукой, словно хотела отмахнуться, поджала губы.
– Сожгла. Когда от меня Инна ушла, все стихи – в печку. Сорвалась. Эфир нюхала. Спирт пила. Спала со всеми мужиками подряд. Доказывала, что без нее – могу.
– Доказала? – осторожно спросил Лесь, успокаивающе поглаживая лежащее у него на сгибе руки узкое запястье без перчатки.
– Остановилась вовремя, – вздохнула Варвара, шмыгая своим слегка покрасневшим утонченным носом, которому откровенно не хватало знаменитой Ахматовской горбинки. Справедливости ради следовало отметить, что на улице все же до лета было еще далеко. К тому же набежали тучи, и, кажется, начал накрапывать дождь.