Двенадцать (СИ), стр. 20

Штык свой Василий Степанович потом еще долго разными подручными средствами оттирал. Все казалось: то ли ржавчина на нем, то ли засохшая кровь.

Утешало лишь то, что все было не зря. Победили. Разгромили белогвардейских прихвостней. Снова славный город Кронштадт стал своим, революционным. Васька читал газеты: сколько погибло, сражаясь за правое дело, сколько – сражаясь против. Скольких приговорили к расстрелу, скольких – к тюрьме. Приходилось слышать и о не попавшем в печать: например, про расстрельные отряды товарища Дыбенко, что сзади шли и в дезертиров стреляли. Тут рассказчики обычно добавляли: «И правильно делали. Ишь, бежать они удумали, мрази!» И Василий Степанович солидно кивал, соглашаясь. Только внутренне зябко ежился, задавая себе простой, в общем-то, вопрос: «А ты бы смог стрелять в своих? Ты бы смог?» И не находил внятного ответа. Что-то, похоже, у него нынче случилось этакое с революционным сознанием.

Страшно не хватало хоть какого-нибудь Бога. Даже того, которого нет. Отчаянно тянуло молиться. Не «спаси и сохрани», а «убереги меня от испытаний, что мне не по силам». Раньше он считал: ему по силам все. Теперь же очень ясно вдруг обозначились пороги и пределы.

Василий Степанович безумно хотел вернуться домой. Хотел увидеть Леся. Хотел и боялся. Потому что точно знал: обратно в дворницкую вернется совсем не тот человек, который из нее ушел. И нужен ли будет Лесю этот другой?

Так что домой он шел смутный: то ли как птица – в гнездо или грешник прощенный – в рай небесный, то ли как преступник – на расстрел. В голове болталась серая муть. На плечи сыпался снег.

«Последний, – вяло размышлял Василий Степанович, едва переставляя усталые ноги. – Скоро уж и по ночам примется таять. Весна ведь. Правда?»

Дома в окне горел свет.

*

Отчаянно не хватало чего-то. Непонятного. Странного. Того, чего ему ни в жизть не удалось бы объяснить словами. Это произошло в ночь, когда он, едва живой и так до конца и не уразумевший, что все-таки вырвался из ада, вернулся домой. К Лесю. Оказывается, крепко-накрепко его держало, не давая развалиться на части, отчетливое осознание: дома ждут. Дома ждет Лесь. Василий Степанович уже давно не удивлялся, что именует чужую стылую дворницкую домом. Но до сих пор до самой глубины души поражался, что там его кто-то ждет. И даже не «кто-то», а Лесь. Вельможный пан Леслав Корецкий, который в дореволюционном прошлом своем не то что руки бы ему при встрече не подал, но и вообще никогда не узнал бы о его, Васькином, существовании. Леслав, Лесь… Со всеми его мудреными стихами, потрепанными книгами, дорогими ботинками и открытой, почти детской улыбкой. Василию Степановичу еще не попадались взрослые, способные так улыбаться.

И теперь Лесь ждал его дома. Чудеса! Только бы не стряслось с ним чего скверного в эти дни. Только бы живой был. Время-то какое!.. А у Леся, известное дело, шило… хм… в одном месте. Наверняка не усидел в подвале, потащился куда-нибудь – да хоть на работу свою бестолковую. Ну и за продуктами тоже. Кто ж мог вообразить, что оно так затянется – аж на целых три недели?!

До дома Василий Степанович дополз на чистом упрямстве и какой-то совершенно сумасшедшей жажде знать, вынимавшей душу ничуть не менее мучительно, чем застарелая зубная боль. Дополз и рухнул у порога. Будто свечку внутри задули. Или проклятый больной зуб вынули. Впрочем, несмотря на облегчение, накрывшее буквально с головой, когда увидел, что в окнах дворницкой привычно горит свет, говорить сил все равно не было. Промозглый холод, сковавший грудь еще там, на льду, никак не желал уходить, выпускать из своих мертвых объятий. Не оставляла странная мысль: «Может, я по правде-то уже умер? И все это просто… снится? Однако неясно: рай оно или ад?»

В обычное время Василий Степанович в Бога категорически не верил, но в тот вечер у него внутри творилось нечто невообразимое.

Лесь с вопросами или чем иным навязчивым не лез. Выдал на помывку цельное ведро горячей воды (словно именно сегодня Ваську ждал), резво сообразил сытный ужин. (Неужели и впрямь ждал?) На то, чтобы одеться поприличней, сил у Василия Степановича не хватило. Так и уселся за стол: с мокрой лохматой башкой и в чистом исподнем. Ох и не одобрила бы его матушка! Но матушки не было, а Лесь ничуть не возражал. Есть не хотелось, хотелось спать. Точно стержень, державший Василия Степановича все эти дни, оказался выточенным изо льда, а тут вдруг всего за несколько часов отогрелся, поплыл, да и вовсе растаял.

Василий Степанович почти ползком добрался до лежанки, закатился поглубже, старательно выдохнул и закрыл глаза. В сон рухнул стремительно, как в засыпанную снегом яму, ни секунды не сомневаясь: сейчас опять вернется холод. То ли лед, то ли смерть – кто их разберет! Можно было бы, конечно, свою замурзанную, в крови и грязи, шинель сверху на одеяло для пущего сугрева кинуть. Но Василий Степанович определенно знал: не поможет. Ни шинель, ни пальто Леся. От этого холода никуда не сбежать.

Так и случилось: упало, закружило, забило горло и грудь ледяной кашей, а потом… Потом отступило, словно прогнал его кто. Вышел богатырь русский на схватку с поганым Змеем Горынычем, да и поотрубал к такой-то матушке все его мерзкие головы, освободил красну девицу… тьфу ты!.. солдата Красной армии Василия Степановича из вечного плена. От этакой престранной картинки, возникшей внезапно в не верящем своему счастью сонном мозгу, Васька даже проснулся мгновенно, будто бы враз вынырнул на поверхность, вернулся в реальность. И тут же стало ясно, откуда взялось благодатное тепло: обнимал его Лесь двумя руками. Обнимал, вжимал в свое тело, тихо-тихо шептал что-то, заставляя покрываться мурашками кожу за правым Васькиным ухом. Непонятно шептал, на каком-то щебечущем, щелкающем птичьем языке. Не по-русски. А все равно показалось вдруг: не просто шепчет – молится. Василий Степанович вида не подал, что проснулся. Поворочался сонно, притираясь всем телом поближе к источнику тепла (сразу русская печка, на которой в детстве пару раз ночевать довелось, вспомнилась), и снова провалился в сон. Правда, больше уже ничего ему не снилось: ни хорошего, ни дурного.

Утром поднялся еще затемно. Глянул на оставшиеся от бати часы – единственное свое сохраненное наследство: шесть. А выспался, словно сутки проспал. Лесь, впрочем, еще раньше встал: кашу перловую сварганил, чайник вскипятил, травки в кипяток кинул.

Неожиданно припомнилось, как нынче ночью прижимался к чужому телу, как шептал Лесь что-то не по-нашему, нежно и жарко. И почему-то Василий Степанович застеснялся, весь полыхнул обжигающей волной – от макушки до пят. Слава богу, что в подвальном их полумраке, с трудом разгоняемом светом керосиновой лампы, этого никто, кроме него, заметить не мог. Сбежал, как последний трус, сверкая босыми пятками, за занавеску, затем долго умывался – плескал в лицо ледяной водой. Про отросшую за прошедшие недели довольно уже ощутимую бороду подумал мимоходом: «Пора брить», – но отложил это серьезное дело на потом, когда в городе чуток поспокойнее станет и дадут им хотя бы несколько дней – отдохнуть, в порядок себя привести. Дадут ведь?

А то и Леся можно попросить с бритьем помочь. Василий Степанович пару раз наблюдал, как тот ловко управляется с бритвой. Чужими-то руками – оно надежнее. Представил, как эти чужие – да не совсем! – руки касаются лица, как помазок пену взбивает, как… И снова в жар почему-то бросило, хоть опять за занавеской прячься.

«Э! Я так скоро окончательно в отхожем месте поселюсь!» – хмыкнул, старательно загоняя куда подальше странные мысли, Васька. И сказал, оборачиваясь к ждущему уже его за столом Лесю:

– А ты чего не спишь? Тебе ведь вроде еще рано?

Лесь и вправду прежде в свою библиотеку поднимался много позже Василия Степановича. Тот подозревал, что никто вельможного пана Корецкого в университете особо не ждал: придет – ладно, не придет – тоже ничего. Но Лесь ходил, словно от этого зависело что-то жизненно важное, и Васька не мог не удивляться и даже, честно признаться, не восхищаться подобной преданностью своему делу. Но вскакивать ни свет ни заря, когда можешь еще вовсю спать…