Двенадцать (СИ), стр. 21
– Да вот, тебя проводить решил, – пожал плечами Лесь, пододвигая ему тарелку с кашей и горбушку хлеба. – Не виделись давно.
Ваську аж по сердцу что-то царапнуло. Он и сам не понял, что именно. То ли каша с утра пораньше, то ли «не виделись давно». То ли ночь никак отпускать не желала. И язык птичий, на котором молился своему польскому Богу Леслав Корецкий. Лесь.
Хорошо, хоть времени на серьезные раздумья совсем не осталось. Пришлось одним махом проглотить кашу, залить, обжигаясь, чаем, одеться, морщась от заскорузлости шинели, и уже на выходе сказать:
– Сегодня не жди.
Лицо у Леся от этих Васькиных слов стало грустное-грустное, но он мужественно отозвался:
– Знамо дело: служба. – И добавил зачем-то: – «Революцьонный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!»
Впрочем, Василий Степанович уже пообщался с ним достаточно, чтобы смекнуть: «Стихи!»
Однако нынче ему было вовсе не до стихов: времени на дорогу оставалось все меньше, медленно сквозь тучи наползал рассвет, а по улице, несмотря на конец марта, вьюжило-заметало мокрым снегом. Идти еще и идти.
Так что вопрос про стихи он решил отложить на потом. Махнул уже привычно рукой – и побежал, подтянув повыше пахнущий порохом и дымом воротник шинели.
*
Чертов март наконец закончился. Нагрянул в Петроград апрель, потекли ручьи, на месте разобранных на дрова деревянных мостовых снова попытались выбраться на поверхность и захватить город те самые болота, на которых когда-то построили Петербург. Но Василий Степанович даже грязи был рад. Страшные события проклятого марта отползали прочь, реже подступали к горлу горько-кислой рвотой воспоминания о черном снеге. Судьба миловала – в расстрельные команды Васька не попал. Впрочем, судьбу ли тут приходилось благодарить или вернувшегося, пусть и изрядно побледневшего и похудевшего на больничных харчах Михалыча, он и сам толком не знал. Михалыч в строй встал, с пополнением, прибывшим на смену погибшим, пообщался, Ваську привычно по плечу потрепал.
– Как жизнь, Степанович?
Васька сказал, что все в порядке. Потом, помявшись, все же поинтересовался:
– А у вас? – не чужой же ему, чай, человек был Михалыч!
Михалыч криво усмехнулся. У него сейчас всякая улыбка почему-то получалась чуть кривоватой – вероятно, результат контузии.
– Я еще на твоей свадьбе погуляю. А?
Василий Степанович шутку поддержал:
– Ну как же я без вас! Еще, глядишь, в посажёные отцы возьмем. Или как оно теперь, при новой-то власти?
– Красная свадьба! Доброе дело! Невесту-то уже присмотрел?
Хотелось признаться, что из личной жизни у него покамест – один лишь Лесь Корецкий, обитающий вместе с ним в бывшей дворницкой, но подумалось, что прозвучит это как-то странно. Пришлось просто хмыкнуть:
– Да не до невест мне нынче!
– Ты смотри, не затягивай!
Ободренный таким легким началом разговора Василий Степанович малёхо помялся, потом все-таки рискнул:
– Мне бы шинель новую. На этой мало что уже нитки сгнили, того и гляди расползаться начнут, дырку от пули в рукаве красиво зашить никак не получилось, ну…
– Сделаем! – кивнул Михалыч. – Негоже бойцу Красной армии в рванье ходить.
Так и поговорили. Про буденовку, правда, Васька все же заикнуться не посмел: всякая наглость, что называется, свои пределы должна иметь.
А шинель ему и впрямь через несколько дней новую выдали. Совсем-совсем новую – пахла она чем-то правильным, свежим, да еще и складом, заломы на месте сгибов выпирали острые, пуговицы блестели ярко. И сам Васька, надев ее, тоже блестел.
– Как солнышко! – смеясь, сказал Лесь.
За время долгого Васькиного отсутствия Лесь с голоду не умер, под шальную пулю не подвернулся, в запрещенных сходках не участвовал. Постепенно обживалась внутри мысль: не такой уж неприспособленный к жизни человек – Леслав Корецкий. Да и вообще… Жил же он как-то раньше – до встречи с Василием Степановичем. Может, и не шибко роскошно жил, но не сломался, не сдался. А теперь и вовсе… Смеялся вон, ждал, воду грел, шептал в волосы по ночам что-то по-своему, по-польски. Матку свою Боску звал. Обнимал во сне неожиданно сильными и теплыми руками. Гнал прочь Васькины кошмары.
А однажды – дело уже шло к середине апреля – и вовсе несусветную вещь выдал:
– Вась, ты на крыши когда-нибудь лазил?
Василий Степанович лишь поморщился в ответ с досадой, отозвался немногословно:
– Приходилось.
Имелся у него такой опыт. Давно. Можно сказать, в прошлой жизни. Довелось от полиции во время облавы утекать. Совсем не то, что рядом с Лесем вспоминать хотелось. Вот да.
– А со мной пойдешь?
– Да зачем?!
У Василия Степановича при Лесе подобное порой случалось: вроде и нормально все только что было, а вдруг – раз! – и ты уже дурак дураком, не понимаешь ничегошеньки, и как реагировать – черт его знает.
– Хочу тебе показать кое-что.
– Что показать?
– Пойдем и увидишь.
Приспичило, судя по всему, господину Корецкому загадочность из себя поизображать. Впрочем, день обещал быть теплым, в казармы Василию Степановичу нынче (да и завтра) идти не требовалось… Отчего бы не прогуляться, не подышать весной? Да и посмотреть на Леся, лазающего по крышам, тоже было интересно. Чай, нечасто такое зрелище тебе демонстрируют. Чистый цирк!
Правда, все же для солидности он поупрямился чуток, поворчал:
– А чем наша крыша не хороша? Коли уж тебе взбрело повыше забраться?
Лесь не обиделся. Ответил просто:
– Вась, всем хороша. Но та – особенная. Да и пройтись по городу хочется. Весна ведь. Выжили.
Ну и…
Лесь шел по улице в своем изрядно потрепанном за зиму, но наконец-то сделавшемся на диво уместным пальтишке и, чудилось, почти не касался подошвами земли – такая во всей его фигуре ощущалась расслабленная легкость. Шаг пружинил, волосы светлые, точно выгоревшие на солнце, развевались на весеннем ветру. Василий же Степанович постоянно ловил себя на неловком желании идти с ним в ногу. «Революцьонный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» – как в той самой поэме, что так любил цитировать Лесь. Некоторые отрывки с его слов здорово запомнились. А ведь сперва и не понял ничего. Хорошо, Лесь оказался учителем настойчивым: объяснял все досконально, переспрашивал: понятно ли? После его объяснений даже в дубовой Васькиной голове начинали разные мысли умные появляться – самому странно делалось.
– Тебе бы в учителя! – сказал как-то Лесю потрясенный собственным внезапным озарением Василий Степанович.
Тот в ответ только плечами пожал.
– Может, и пойду. Куда мне еще деваться?
– В школу пойдешь? – уточнил Василий Степанович не без тайной зависти к будущим ученикам Леся. – Читать учить?
– Я бы в университете остался, – вздохнул Лесь. – Литература, видишь ли, жизненного опыта для полноты проникновения требует. А какой жизненный опыт у малолетних детишек? Да и не найду я, пожалуй, с ними общего языка. Со взрослыми проще.
– А со мной? – не удержался Васька, отлично понимая, что лезет куда-то не туда: то ли на комплименты напрашивается, то ли на критику.
– С тобой вообще замечательно, – было заметно, что рука у Леся дернулась, словно собиралась коснуться любопытного ученика и… что? – по плечу погладить? волосы растрепать? Василий Степанович иногда ловил Леся на таких вот странных порывах и не знал даже, чего при этом хочется сильнее: сбежать в ужасе от непривычного проявления приязни или наоборот – под ласкающую руку подставиться и блаженно помурлыкать, на манер стосковавшегося по ласке кота. Впрочем, в тот раз Лесь ничего такого смущающего предпринимать не стал, только добавил чуть погодя: – Ты талантливый.
Последнему утверждению, кстати, Василий Степанович не поверил и враз насупился. Талантливый! Скажет тоже!
– У тебя память хорошая, – не обратил внимания на его внезапную угрюмость Лесь. – Ты правильные выводы делать умеешь. Смотри, много ли мы с тобой занимаемся, а читаешь ты уже гораздо лучше, чем раньше. И пишешь. У тебя даже почерк красивый, аккуратный. Не то что у меня – просто курица лапой. А ведь сколько мама со мной мучилась над чистописанием! Ты бы видел, какой у нее почерк! Буквочка к буквочке! Каллиграфия. И у отца тоже. Солидный такой, прямой, четкий. А у мамы, когда она по-французски пишет, почерк меняется. Завитушки разные легкомысленные появляются, наклон увеличивается. Представляешь?