Двенадцать (СИ), стр. 18

– Завтра придете? – совершенно безнадежно уточнила начальница.

– Завтра же четверг? Приду, – кивнул Лесь.

– Ну смотрите, воля ваша. Книжек неподклеенных, конечно, вам надолго хватит.

«На все эти окаянные дни», – так и осталось непроизнесенным, но лишенное оболочки сердце, в которое нынче превратился Лесь, услышало.

«Окаянные дни» – иначе и не скажешь.

*

Домой на Столярный Лесь добрался без приключений. Просто шел себе вперед – медленно и упрямо, словно какой-нибудь ледокол, раздвигающий носом льды. Не слышал ничего, не видел, не смотрел по сторонам. Даже замерзнуть толком не успел, хотя промозглый влажный ветер завывал в переулках и хлестал по щекам – дай боже! «Как там Васька?»

Странно, но в обычное время Лесь почти всегда про себя звал своего сожителя вежливо: Василий Степанович. Забавно, конечно, оно выглядело, если учесть, что было тому Василию Степановичу всего девятнадцать лет. Но… Хозяин – барин. Как представился в первый раз, так и остался. Лишь иногда где-то глубоко внутри всплывало теплое: «Васька». А вот сейчас, когда завертелось все и непонятно стало, куда вывернется и доведется ли свидеться снова… Никаких серьезных отчеств на язык не шло, только тревожно и нежно: «Васька».

Дома Лесь сразу же привычно растопил печь и водрузил на нее ведро с водой – подогреть для помывки. Сам он мылся совсем недавно и дефицитное мыло старался по возможности беречь. Но что, если Васька придет? Ему, наверное, после… всего вот этого сполоснуться захочется? К вечеру вода остыла и была использована по назначению – в умывальник. Но на следующий вечер Лесь опять громоздил тяжеленную тару на плиту: а вдруг Васька все-таки придет ночевать? А вдруг? А вдруг?..

Васька не появился. Петроград с каждым днем все больше становился похож на прифронтовой город. Пятого марта даже упрямый Лесь не пошел на работу, ибо, судя по всему, какой-никакой инстинкт самосохранения у него имелся. Ел очень мало – экономил оставшиеся продукты. Хлеб кончился, пришлось перейти на картошку. Заваривал себе пахнущие летом травки – вспоминал, как чаевничали, бывало, вместе с Васькой. Шестого все-таки выполз на улицу: достать газету, отовариться своим, пусть и невеликим, пайком. Кое-как, перебежками, таясь непонятно от кого и немного стесняясь собственных страхов, добрался до библиотеки. Пусто, холодно, людей и света нет. Налил воды котам, пообщался с внезапно решившей осчастливить его своими милостями Милькой. Таким же макаром вернулся домой. После, чтобы хоть чем-то занять руки, вымыл бывшую дворницкую – от пола до потолка. Даже вековую паутину из темных углов вымел. К вечеру озаботился стиркой. Перестирал все грязное белье: и нательное, и постельное, включая драгоценные Васькины полотенца. Упал замертво и в кои-то веки спал как убитый. Утром гладил плохо высохшее за ночь древним закопченным утюгом, обжигался и матерился, чувствуя себя усердной, трудолюбивой прачкой. Зато мог с гордостью сказать, что ничего не прожег, разве что на наволочке желтая подпалина от утюга образовалась. Внутренний эстет Леся по поводу подобного безобразия весьма огорчился, но Лесь велел ему заткнуться: не до красоты!

Седьмого марта город содрогнулся от звуков артиллерийской канонады – обстреливали Кронштадт. На следующий день начался штурм. Лесь перестал спать. Стоило закрыть глаза, под веками, словно на старой поцарапанной пленке в синематографе, проступали кадры: вот Васька бежит вперед с раскрытым в яростном крике ртом и, точно захлебнувшись, спотыкается, падает на землю, скребет снег скрюченными пальцами… И медленно растекающаяся из-под его тела кровь – красная на белом.

Штурм провалился. По улицам Петрограда везли убитых и раненых. Лесь судорожно вспоминал молитвы, которые учил в детстве. Даже добрался до церкви Успения, куда раньше ходила Ядвига. Далековато, разумеется, но почему-то показалось: там вернее дойдет до адресата. Поставил свечку Пресвятой Деве Марии и Сыну Ее. Помолился в темном, гулком, пустом и стылом соборе. Долго стоял, пытаясь понять: стало ли легче? Услышали ли? Так и не понял, возвратился домой. Снова грел на печке воду в металлическом ведре – ждал Ваську. Живого Ваську, не мертвого. Ночью опять почти не спал: снились едущие мимо бесчисленные подводы с телами и рука – знакомая рука, свесившаяся с одной из них – с обгрызенными ногтями и веснушками.

В пять утра Лесь не выдержал: зажег лампу, сел читать Белого. Все то же: город, одиночество, смерть… Бился в дачное окно куст…

Шли дни. Васька не появлялся. Лесь чувствовал, что от ожидания медленно сходит с ума. Перестал бриться, зеркало старался из несессера не доставать: пугало собственное отражение. Похоже, даже месяц назад, когда Василий Степанович буквально на себе приволок подыхающего от голода Леся в этот подвал, выглядел Лесь гораздо лучше. Хоть и бледный, с синяками под глазами, а живой. А сейчас… Сейчас Лесь сильно подозревал, что взгляд у него стал либо безумным, либо совсем уж мертвым – стылым. Что будет, если все закончится, а Васька не вернется, не хотелось думать. Лесь ведь, идиот самовлюбленный, не сподобился полюбопытствовать у него, в каких именно казармах их отряд расквартирован. Только и знал, что командира роты зовут Михалыч. Вот и ищи теперь по такому дурацкому признаку, Пинкертон!

Василий Степанович вернулся двадцать первого числа. (Лесь начертил на листке из тетрадки сетку календаря и старательно зачеркивал каждый прожитый день.) Последние два дня до его прихода дались Лесю особенно тяжело. Про полное подавление мятежа было доведено до всеобщего сведения девятнадцатого. Почему-то казалось, что Васька, будь он жив, объявится дома, едва лишь все закончится. А тут… еще пара суток.

Пришел он затемно. Несмотря на горевший в окнах свет, не постучал – открыл дверь своим ключом. Ввалился – страшный, закопченный, покрытый коркой крови и копоти. Молча опустился на пол прямо у порога. Совершенно онемевший от счастья Лесь, с трудом выталкивая сквозь губы непокорные слова, даже поздороваться забыл, быстро спросил:

– Мыться будешь?

Василий ответил:

– Буду.

Лесь выволок на середину комнаты помывочный таз, дождавшееся-таки своего часа ведро с горячей водой, ковшик, мочалку и мыло.

– Тебе помочь?

– Сам справлюсь.

Лесь кивнул и занялся ужином. Впервые не хотелось (хотя бы одним глазом) смотреть или представлять себе что-нибудь этакое. Внутри, точно в пустом ведре, билась гулкая пустота. Сердце же, казалось, сдулось, словно детский воздушный шарик, и перестало существовать вовсе.

Ужинали молча. Ни вопросов, ни рассказов. Последняя, припрятанная аккурат ради такого вот торжественного случая картошка, сваренная и посыпанная крупной солью, медленно остывала в тарелках. Впрочем, пусть и без особого энтузиазма, но в итоге съели все.

– Хлеб твой – совсем дрянь! – заметил, дожевывая второй кусок, Василий Степанович.

Лесь пожал плечами: а что? Дрянь и есть. Половина – мука, половина – опилки. А когда улеглись, привычно прижавшись друг к другу для сохранения тепла под разноцветным лоскутным одеялом, Лесь наконец осмелился спросить:

– Ты домой как, надолго?

– Завтра – обратно в казармы, – уже в полусне отозвался Василий Степанович.

– А там?

– Там – как пойдет.

Лесь подумал немного и решительно обхватил засопевшего сонно Ваську поперек груди, обнимая, притискивая. Завтра будет завтра. А сегодня… Сегодня все хорошо.

========== 5. “Революцьонный держите шаг!” ==========

*

Василий Степанович всегда обожал поспать. Можно сказать, это был его любимый вид отдыха: ложишься, закрываешь глаза и… Только выходило у него предаться сну не так часто, как хотелось. Жизнь обыкновенно складывалась в данном плане не лучшим образом: все дела, дела, дела. Кажется, в детстве что-то такое у него получалось. Мама колыбельные пела, отец на руках носил, укачивал. Отцовские руки хорошо помнились: большие, сильные. Васька и сам не понимал, когда исхитрился стать слишком взрослым для подобного. Когда завертелось: сон – не роскошь, а жизненная необходимость. Чтобы не сдохнуть. Когда валишься на постель – и отключаешься до утра.