Двенадцать (СИ), стр. 16
Лесь серьезно кивнул, стараясь, чтобы не заметил Василий Степанович его подозрительно заблестевших глаз. Слаб что-то стал в последнее время Лесь. Жалостлив. Сентиментален. Отогрелся у чужого огня, что ли?
– Обязательно будешь.
Васька шмыгнул носом. Ему тоже тяжело дался рассказ, болезненно. Тут и до слез недалеко. Только не такой человек был Василий Степанович, чтобы жалеть себя дольше нескольких минут. Встал, повел плечами, словно стряхивая с них груз воспоминаний.
– Чайку хлебнем?
Лесь никогда не отказывался от чая: будь то настоящий черный из жестяной банки, пахучие травки, напоминающие о лете, или же просто крутой кипяток, горячей волной проходящийся по всему телу – сверху донизу. Главное, чтобы грело. И чтобы вдвоем.
– Вась, а дядя?
– А что дядя? Живет, небось. Здравствует.
– Ты не ходил к нему? – Сам Лесь по своим родным страшно скучал. Даже во сне они ему снились. Иногда казалось: не выдержит, плюнет на все обиды и рванет первым попавшимся поездом – если не к родителям в Париж, то хотя бы к тетке в Краков. А там – будь что будет.
– Зачем?
– Поговорить. Посмотреть. Может, он все это время маялся? Родственники все же…
– Родственники? – обычно спокойный Василий Степанович, всерьез заводившийся лишь тогда, когда речь шла о судьбах мировой революции, вскинул голову, яростно сверкнул глазами. – На отца как раз похоронка пришла. Я один-одинешенек остался. Тетка Дарья стол накрыла: за упокой. Выпили за помин души раба божьего, закусили. А как выпили, так мне дядька и сказал, чтобы я уходил. Отца-то он все же то ли боялся, то ли совестился, а тут…
Ох, не просто так сверкали злые Васькины глаза! Не просто так Васька из-за стола ринулся куда-то к умывальнику, едва не запнувшись по дороге о древний расшатанный табурет. Да и чтобы не догадаться, круглым дураком требовалось быть. А Лесь дураком не был. Бросился за беглецом следом, обхватил упрямые плечи сзади двумя руками, на кровать увлек. Вспомнилось, как сам когда-то, после отъезда родителей, вот так же рыдал, и как утешала его няня Ядвига, утешала-укачивала на уютном, обитом потертым темно-зеленым бархатом старом диване. Бормотала на ухо что-то по-польски, молилась негромко. Разве что песен колыбельных не пела. Сейчас диван им бы тоже очень пригодился, однако здесь, в бывшей дворницкой, диванов отродясь не водилось – пришлось так. Лесь сел сам, усадил уже откровенно всхлипывавшего Василия Степановича рядом, притянул к себе, стал бережно укачивать, будто маленького, по волосам медным, сильно за последнее время отросшим, рукой гладить. Хотелось забрать чужие слезы, чужую боль. Да и не было уже, как теперь казалось Лесю, между ними ничего чужого. Только свое. Общее.
Васька сначала сидел зажавшись, словно окаменев (не привык, чтобы жалели?), а затем отпустил себя, расслабился, привалился к Лесю всем телом, точно щенок, наконец-то поверивший, что этот вот человек никогда не причинит ему зла. Казалось, еще чуть — и начал бы хвостом тихонечко по лежанке постукивать. Жаль, не имелось у Василия Степановича такой полезной штуки, как хвост. (Был у Леся в детстве щенок, Чернышом звали, беспородный, бежевый, с черным всегда мокрым носом: приходил, приваливался боком к ноге, сопел доверчиво. Умер от чумки, так и не став взрослой собакой.)
Плакать себе Василий Степанович позволил совсем чуть. Собрался, вытер глаза рукавом, встал – пошел умываться. Резко плескал в лицо холодной водой, сморкался долго и как-то… сердито. Потом докрасна тер лицо полотенцем. Лесь, чтобы лишний раз не давить и не напоминать о произошедшем (в том, что произошло нечто серьезное и важное, он даже не сомневался), тоже встал, кинул в печку полешко – вскипятить по новой уже успевший остыть чайник.
Чай пили молча, пряча друг от друга глаза. Но почему-то казалось, что молчание, повисшее между ними двумя, по-настоящему теплое. А еще, как и чай, пахнет мятой, душицей, солнцем и летом.
*
Последние дни февраля, очевидно, в предчувствии надвигающейся весны, давались Лесю тяжело. Погода вела себя, словно та самая интеллигенция, которая до сих пор никак не могла определиться: за революцию она или решительно против? То обнимала иззябший Питер солнечными лучами, заставляя слезиться сугробы и проступать проталинами черные мостовые, то опять накрывала вымораживающим до самой сердцевины души холодом и колючим, льдистым снегом. Лесь, всю жизнь ненавидевший холода, ждал весны. Василий Степанович над ним откровенно посмеивался: какая еще весна в марте? Чай не на югах живем! Лесь ворчал, что еще немного, и он все-таки поедет в Париж. Там тепло. И вот-вот начнут цвести липы и каштаны. Василий Степанович спрашивал: что такое каштаны? Лесь непривычно путался в словах, стараясь как можно точнее передать ощущение от однажды пережитой им парижской весны, и отчаянно жалел, что не умеет рисовать. На улицах то чего-то громогласно требовали у новой власти, то стреляли, а Лесь рассказывал про цветущие каштаны.
Однако в этот год март пришел в Петроград совсем не запахом весны и трепетными трепыханиями призрачных крыльев в районе лопаток, а восстанием в Кронштадте. Или, как сразу окрестили это дело газеты, мятежом. Первого марта Василий Степанович появился в дворницком подвале тревожный и мрачный. Похлебал, не глядя и, кажется, даже не чувствуя вкуса, сварганенную Лесем из всяческих имевшихся в хозяйстве остатков болтушку с яйцом. Хмуро уронил:
– Ты меня не теряй. Я теперь не появлюсь долго. Осадное положение. Сам понимаешь…
Лесь молча кивнул. Подмывало кинуться, вцепиться двумя руками, удерживать изо всех сил, умолять не уходить. Но ничего такого он, разумеется, делать не стал. Было уже. Не помогло. Может быть, диплом свой в университете Лесь так и не защитил, но уроки никогда не прогуливал и пройденного однажды не забывал. И уж это-то выучил в свое время на высший балл.
– Жратвы я там принес, тебе покуда хватит, – продолжал между тем как ни в чем не бывало Василий Степанович. – Дрова есть, не замерзнешь. На работу не ходи пока. Мало ли… Думаю, в городе тоже стрельба будет. Посиди тихонько несколько дней.
– Считаешь, быстро все закончится? – осторожно уточнил Лесь. Ему и хотелось верить в эти «несколько дней», и как-то не очень верилось.
Лицо Василия Степановича враз сделалось холодным, словно окаменевшим, взгляд – мрачным.
– Не боись! Мы этой контре разгуляться не дадим! Не девятнадцатый сейчас, чай!
Лесь вздохнул. Может, и не девятнадцатый. Но Ваське вон во время обычной операции по охране складов от какой-то местной шелупони прилетело, до сих пор на левом боку предпочитает не спать – руку тянет. А тут – восстание. Ну или – пусть его! – мятеж.
Василий Степанович одернул шинель, поправил на голове картуз со звездой, потопал ногами, проверяя: ладно ли накрутил обмотки? Вскинул на плечо винтовку, без которой вот уже с неделю домой не приходил. Прощаясь, протянул Лесю ладонь.
– Бывай! И коли что… Не поминай…
Лесь протянутую руку стиснул жестко, тряхнул, рыкнул совсем не свойственным для себя образом:
– И не думай! Вернешься – я тут тебя буду ждать. Картошки пожарим. С салом.
А когда за Васькой закрылась дверь, молча перекрестил ее, как всегда поступала няня Ядвига, желая уходящему легкой дороги. Василий Степанович такого религиозного самоуправства, само собой, ни в коем случае не одобрил бы, если б узнал, но у каждого своя вера. А Матерь Божья… за ним обязательно присмотрит. Нужно просто верить.
*
Конечно же, на следующее утро Лесь побежал в университет. Хотя очевидно было, что, пока город находится на осадном положении, никаких занятий проводиться не будет. Да и в библиотеку за книгами народ тоже явно валом не повалит. И все же… Он не мог остановить то, что происходило сейчас в Кронштадте. Не мог ничего предпринять, чтобы Василий Степанович остался дома, попивая чай и рассуждая о победе мировой революции. Не мог перехватить пулю, которая – не дай бог! – именно сегодня полетит во внезапно ставшего таким важным человека. Но он мог хотя бы попытаться сделать вид, что жизнь продолжается. Мог всей душой поверить, что, если этот самый вид делать как можно упорнее и с подобающим актерским мастерством, беда пройдет мимо. И чаша сия минует его, Леся, Василия Степановича и весь этот серый, укрытый свинцовыми тучами город. Впрочем, честно признаться, на город Лесю было по большей части откровенно плевать.