Куриный бог - 2. Стакан воды (СИ), стр. 34

Из всей потрясающей информации Артем вычленяет главное:

— Данилов, тебе разрешили ходить?!

Тому хватает совести стушеваться.

— Ну… до туалета-то я уже в реанимации на третьи сутки начал ползать. Надоели, понимаешь, эти «утки», которые «под кроватью» — сил нет! Даешь журавля — в небе!

— А здесь у тебя тоже туалет в палате?

— Само собой! И душ! И холодильник. Все удобства — при мне. «Лежу на нарах, как король на именинах!»

Эта наглая сволочь, совсем недавно буквально чудом в очередной раз выкарабкавшаяся с того света, еще пытается петь!

— Господи, Данилов! Не вздумай в первый же день в душ ломануться!

— Тём, я что, по-твоему, совсем дурак?

— Да кто же тебя знает?

— Ты. Ты меня должен знать!

«Ох, лучше бы не знал так хорошо. Мог бы поверить в то, что ты будешь осторожным и разумным. А так… даже не танк — ишак. Упертый, как сто тысяч танков, ишак».

— Данилов, а меня к тебе пустят?

— Пустят. Я попросил, чтобы на тебя пропуск выписали.

— Так там же наверняка — только ближайшие родственники. А у нас с тобой не только фамилии — отчества разные.

— Я сказал, что ты — двоюродный. Кузен, стало быть.

В озвученного таким многозначительным тоном «кузена» даже легкомысленный Артем на месте врачей ни в жизнь не поверил бы.

— Ох, что-то ты там мухлюешь… Может, все-таки давай я с родителями твоими вещи передам? Мама — и никаких сложностей.

— Тём, я сейчас ужасную вещь скажу…

— ?..

— Маму я, конечно, люблю, но… по тебе соскучился просто смертельно. Придешь?

— Куда ж я от тебя денусь-то, Данилов? Куда ж денусь?..

Всю ночь Артем проводит в обнимку с фразой «Соскучился просто смертельно»: баюкает ее, прижав к сердцу, закапывает под подушку, словно собака — драгоценнейшую сахарную косточку. Вот поэтому он до сих пор с Даниловым. Вот из-за такого. Скажет — как поцелуем к сердцу прикоснется. А сердце и радо: прыгает, скачет, виляя хвостом.

Сумка с больничными вещами у Тёмки уже давно собрана и в коридоре стоит. Как про пересадку даниловскую все ясно стало, так вещички его в порядок привел: постирал, почистил, погладил — и в пакет сложил. С надеждой на светлое будущее. И пригодилось же!

Свои, кстати, у Артема тоже давно в сборе: одноразовый халат, дурацкая шапочка на резинке, бахилы. Артем нынче — тертый калач, его больницами не напугаешь. Ну… почти…

Внизу, там, где строгая тетечка в стеклянной будке выписывает пропуска, он чувствует себя ни больше ни меньше — иностранным шпионом, пытающимся при помощи коварства и обмана проникнуть на секретный, строго охраняемый объект. Глядя, как внимательно она изучает его весьма, надо сказать, потертый паспорт, Артем еле сдерживается, чтобы не заорать на весь вестибюль: «Это не я!» А получив, наконец, заветную бумажку и строгие указания: «Семьсот седьмая, подниметесь на лифте», — выдыхает, будто бы получил помилование накануне смертной казни. Самое забавное, что тетечке на пропусках совершенно безразлично, кем приходится Артем больному Данилову из палаты семьсот семь. (Хорошее, кстати, число!) Кузен, брат, любовник… Есть на тебя пропуск — иди.

Его родство с Даниловым никого не интересует и в отделении гастроэнтерологии. Только дежурящая на посту медсестра, у которой он, собрав в кулак остатки своей мнимой храбрости, осторожно спрашивает:

— Я тут… вещи принес. Как бы мне их передать? — все-таки задает встречный вопрос:

— Вы к кому?

— К Данилову, в интенсивку.

— А-а! Брат?

Может, в Артеме, как всегда в таких случаях, просыпается излишняя мнительность, но интонация, с какой этот «брат» озвучен, ему не слишком-то нравится. Впрочем, интонацией все и ограничивается. «Магию он к ним какую-то свою, даниловскую, применил?»

— Давайте вещи, я передам.

— Но я думал…

— Сегодня к нему нельзя, вы чего, молодой человек?! Его только что из реанимации перевели!

— А можно я хоть гляну… из-за двери?

Не зря он всю жизнь ненавидит собственный голос! Даже эту цербершу на жалость пробивает.

— Только тихонько. Я вам дверь приоткрою — смотрите.

А он и смотрит. В своей белой одноместной палате Данилов спит сном праведника или младенца. Ужасно бледный — под цвет больничных стен и простыней. Впрочем, живой — и нынче этого вполне довольно. Что до красок… Краски вернутся. Медленно, по чуть-чуть, но обязательно вернутся. Уж Тёмка постарается!

«Что ж ты, Данилов, сволочь такая?! Я к тебе, можно сказать, со всей душою — на крыльях любви, а ты дрыхнешь…» Но это он, конечно, не всерьез, любя.

— Насмотрелись?

«Нет, твою ж мать!»

— Да, большое спасибо. Когда к нему… будет можно?

— Позвоните завотделением. У вас есть ее телефон? Если Тамара Николаевна даст добро, приходите завтра после четырех.

Артем мысленно говорит Данилову: «Пока!» — и нехотя, нога за ногу, бредет вниз, отчетливо всем собой ощущая, как с каждым шагом сильней и больнее натягивается тонкая невидимая нить, привязывающая его сердце к человеку, лежащему там, на белой больничной кровати.

*

Тамара Николаевна дает добро.

— Только в первый раз — не больше пяти минут.

Артем старательно кивает в трубку, потом соображает, что его не видно, и голосом мальчика-отличника в пионерском галстуке говорит коротко:

— Да. Конечно, да. Я понял. Спасибо.

Собирается он вечером будто на свидание: долго сушит волосы феном, старательно их укладывает, накануне мажет руки кремом, чтобы были помягче, отмывает практически до снежной белизны кроссовки, достает из шкафа бирюзовый ажурный джемпер из хлопчатобумажной легкой пряжи. Данилов всегда говорит, что этот цвет просто сумасшедшим образом идет к Тёмкиным глазам. И лишь потом соображает: на волосы — шапочка, на ноги — бахилы, на джемпер — халат. На морду — маска, да. Красавчик! На руки… Слава богу, хоть перчатки надевать не заставят!

В палату его на этот раз допускают без разговоров. Только выдают на входе огромные, почти до колен, бахилы из нетканого материала, больше похожие на сапоги, с завязочками под коленом. У них там, возле даниловской палаты, оказывается, целая этажерка стоит со всяким-разным… одноразовым. Медсестра (совсем не та, что в прошлый раз: толще и старше) пристально оглядывает Артема и сухо напоминает:

— Пять минут. И никаких близких контактов.

Артем с минуту судорожно соображает: близкий контакт — это как? Целоваться им нельзя или просто за руку подержаться? Потом приходит утешительная мысль: уж дотошный Данилов-то точно знает, чего ему там можно, а чего — нет.

— Привет!

— Привет.

Странное ощущение накрывает Тёмку с головой. Будто рвался, рвался изо всех сил куда-то (на вершину Эвереста, блин!), а когда добрался туда наконец… Стоишь, короче, дурак-дураком и даже не знаешь, что сказать. «Здравствуй, Эверест!»? Глупость какая-то.

Первым, вполне предсказуемо, приходит в себя Данилов.

— Ты чего встал как неродной? Проходи. Стул бери там, в углу.

Голос у него тихий, губы бледные. А глаза… Глаза горячие. Живой Данилов! Надо же! Живой. И одет уже не в больничное: футболка синяя, которую вчера принес Артем, из-под края одеяла треники виднеются.

— Тем, ты чего?

— Я… не буду, наверное, садиться, Данилов. У меня всего пять минут.

— Мало как-то…

— Начальство твое строгое сказало.

— А-а… Проверяют, значит. Чтобы хуже не стало. Тём, ну ты все-таки присядь, а? В ногах правды нет. Я бы тебя на кровать позвал, но, боюсь, это…

Кто о чем, а Данилов — о кровати!

— Никаких близких контактов! — показательно строгим голосом цитирует Артем полученные нынче инструкции. Но стул все-таки из угла вытаскивает. И ставит его аккурат посреди палаты — рукой не дотянешься, зато видно хорошо.

— Ну, как ты тут? — говорить вообще-то не хочется — хочется смотреть. Кажется, на третьем десятке своей жизни Артем начинает наконец постигать глубинный смысл слова «ненаглядный». Сказать бы Данилову: «Ты мой ненаглядный». Так ведь не поймет же, чурка чугунная.