Адепт (СИ), стр. 69

«Кто я такой? — подумал он, — чего я добился в жизни? Вот она — главная ошибка, стоит надо мной, молчит, смотрит, прищурив глаза, эти чудные синие глаза, за которыми меня в свое время угораздило потащиться, а даже убить не может. От руки неумелых умирать тяжело. Ты посиди да пострадай, пока она решится уже добить — а хоть бы и из той же жалости. Я ничего не успел. Я полюбил мальчишку на старости лет, благополучно плюнул на понятие морали, на то, что я, вроде как, венец творения, которому полагаются в идеале мозги, и кинулся на первый зов души. И пусть. Черт бы с ним. Обиднее всего, что парень ждал, а напрасно. Я ведь не вернусь. А хотел бы. И тогда бы наверняка не отпустил, ни на шаг бы уже не смог отойти. Но просчитался. За что и расплачиваюсь жизнью. Я так хотел бы увидеть его… Прямо сейчас… Все бы отдал».

— Слушай, Нерейд, — обратился Блэйк, — если ты не можешь убить, то спокойно уходи — огонь рано или поздно доберется до меня, а бежать уже некуда. Я серьезно.

Но ответа не последовало. Чародейка решилась.

А потому, кажется, последним, что он увидел, была ослепительная вспышка…

— И, знаешь, я смог полюбить его по-настоящему. Плевать ему на мои горы золота. Как мне — на его происхождение. Он дал мне то, чего не дала ты. Он заставил почувствовать себя живым.

***

День кончался. Солнце заходило.

В том столичном лазарете было в меру тихо, чисто, светло и тепло: как-никак, здесь залечивали раны чародейской элиты. Краем глаза Аскель приметил знакомое лицо, услышал знакомую, как всегда через край эмоциональную речь, особо изысканную ругань — то был Персифаль, которому медленно и болезненно наращивали утерянную в бою руку. Как оказалось, Катрин на поле сражения вообще не попала, была на побегушках у тех чудо-лекарей, выполняла всю черную работу и, как и всегда, не жаловалась. Талантом ее явно обделили, и теперь эта серая, неприметная тихая мышка быстро-быстро бегала от одной постели к другой, передавала чародеям бесконечные послания лично в руки, а тем, кто лишился зрения, читала вслух. В основном же разносила еду и тихонько спрашивала: а не желают ли чего благородные господа? Но господа отмалчивались. Здесь вообще, кроме Персифаля, мало кто говорил. Если только в крайнем случае. Им не хотелось разговаривать.

Они слишком многого лишились на этой войне, и речь не только о зрении и частях тела.

Катрин все не подходила. Быть может, не узнавала его? Аскель изменился со времени их последней встречи: сильно отощал, волосы заметно отросли, да и голос, может, чуть-чуть потяжелел. Или же не хотела делать этого? А вот это гораздо реалистичнее. В тот последний раз разговор явно не вязался, а осадок после «занятого сердца» тем более не пропадал. Да, так, пожалуй, было бы гораздо яснее и четче.

Асгерд оставил флакон крови Блэйка при себе. Конечно, даже при всем желании и чародейском мастерстве он не мог увидеть все то, что ожидало паренька — колдун позволил узреть свое прошлое только ему. Да он и не навязывался. Пусть будет так, как есть. А потому Аскель увидит все, когда сможет твердо стоять на ногах и изъявит желание.

Адепт думал о чародейской крови некоторое время, только сейчас не мог — еще с полудня в душе что-то болезненно ныло и скулило. Это ощущение стало чем-то новым, совсем неизведанным, но таким настойчивым, таким навязчивым, что, порой, начинало раздражать. От этого чувства хотелось бежать, прятаться где-нибудь на краю света, но паренек держал пари, что оно и там доконало бы его.

Он все яснее ощущал, что должно что-то произойти. Что-то такое, от чего седины на висках станет больше. Он и без того заметил это серебро, мелькающее в темных прядях, после того, как вернулся с эшафота, по идее должен был стать гораздо спокойнее, но ему физически было плохо.

Он чувствовал приближение беды. И та не заставила ждать слишком долго.

Такое уже случалось, пусть давно — воспоминания затягивались пеленой; они медленно уходили в прошлое, но сегодня марево развеялось, и страх отчетливо бился перепуганной птицей в сознании.

Ему тогда всего ничего было, чуть больше шести, но тот ужас, от которого волосы дыбом поднимались, иногда давал о себе знать, не позволяя тем самым стереться в памяти. Он был совсем еще ребенком, под стол пешком ходил, и, соответственно, никто тогда его не послушал. Да и кем же он был? В деревнях, обыкновенно, слушали старух да дедов, но никак не маленьких мальчиков.

А у него была истерика.

Он кружился по дому, цеплялся за юбку матери и все пытался до нее достучаться, мол, с Гисли что-то должно случиться. И ведь случилось же…

Его брату было тогда семнадцать.

История была запутанная, сложная, но в итоге парень в один момент сдался, просто не выдержал, а помощи было ждать не от кого.

У них не было с Аскелем совершенно ничего общего. Совершенно отличающиеся черты лица, характер… даже отец. Гисли был первым, «нагулянным», и потому в семье его не особо жаловали. Был изгоем, отбившейся от стада овцой, забитым пареньком семнадцати лет с желанием уйти из отчего дома как можно скорее и как можно дальше, куда глаза глядят, лишь бы уйти. Но любовь держала его.

Девочка с самого края деревни не считала его паршивым отродьем. До каких-то пор.

В глазах ребенка мать — всевышний. А если на место всевышнего приходит отец с хворостинами в руках, то желание противиться мнению старших пропадает. Ту девочку поймали с Гисли в день, когда весна только-только начинала дышать в окно. Поймали, выпороли, ровно как и паренька. Потом он узнал, что ее отдают замуж за парня из соседнего хутора.

И — сдался.

Аскель почувствовал это.

… В ту ночь никто не спал. Дикий Гон несся по небу и выл, истошно выл, гремел над крышами домов, ухал в печные трубы, скрипел костями и призрачными латами. Он несся за кем-то в ночи, гнался в сторону болот, и мальчик уже ничего не говорил. Знал, что после тщетных попыток больше не имеет шансов быть услышанным.

— Не спишь, сынок? — прозвучал хриплый голос слепой старухи. — Так заведено, никто не спит сегодня. Что это, спрашиваешь? Это, сынок, духи мчатся по небу и воют, воют так, что собака нос не кажет и дрожит, как лист осиновый. А ты не дрожи, потому что нечего шугаться — дома завсегда спокойнее, чем на дворе.

— Так это, бабушка, настоящие духи? Всамделишные?

— Самые всамделишные! Но они только пугают, сынок, ты подумай, зачем им такой малец, как ты? Разве усидишь на их костлявой кобыле, разве удержишь в худой ручонке тяжелый меч? Ты спи, сынок, спи. С петухами совсем тихо станет…

Утром странное ощущение пропало. И это показалось чем-то из ряда вон выходящим, ведь еще вчера голова кружилась, сердце дико ныло, и по телу разливалось предчувствие беды; порой, била крупная дрожь. Вещи Гисли нашли через шесть дней. Его забрали топи.

— Господин, — беззвучно двинулись пересохшие шершавые губы.

Ожидание было мучительным. Но оно и рядом не стояло с чувством страха и беспричинной, казалось, паники, которая как волны в реке — то накатывала, то на мгновение отпускала.

В лазарете темнело. Белые, ровно выкрашенные каменные стены становились серыми, едва ли не половина раненых уже или спала, или готовилась ко сну, но Аскель не мог спать. У него было слишком тревожно на душе.

Раздались звучные, цокающие шаги по холодному кафелю, кто-то шел быстро, но, как ему показалось, немного с трудом. Потом понял, что идущих двое.

— … А он в состоянии? Молодежь больно нервная пошла, — послышались отдаленные слова. Сердце забилось быстрее.

— Придержу. Если что — вырубишь его, — сухо ответил голос Асгерда.

Шаги приближались. Эхо от стука каблуков о кафель все так же разливалось по коридору. Ему казалось, что стучит уже в висках, а тошнотворный ком стоял в горле.

Он не поверил глазам.

Вскочил в постели, едва сдерживая вскрик, ошарашено посмотрел на то, что принес в руках молодой (а, может, и совсем не молодой) колдун и отказался, напрочь отказался верить в то, что видел так же ясно, как и белые стены лазарета. Асгерд подошел к постели; на нем лица не было, он был бледен, как полотно. Аскель — тоже.