За день до нашей смерти: 208IV (СИ), стр. 181
Уильям вновь ничего не ответил. Мужчина выдохнул и медленно поплёлся к машине. То всё точно был только сон…
— Скажи ещё раз свой код, — попросил того Хантер.
— Зачем? Он него же пользы…
— Скажи.
— Эх… Йота-мю-лямбда-омикрон-сигма-тау.
Двое наёмников сели в машину и очень быстро скрылись из виду. Старик стоял перед порогом дома, где лежало тело, и понимал, как трудно будет выполнить просьбу, данную ему самым страшным убийцей своего времени — остаться человеком.
***
Солнца не было. В огромных и тяжёлых тучах, скопившихся на небесах, казалось, была вся вода земли — серые, практически чёрные облака нависли над миром и только ждали повода, чтобы заплакать. Любой нормальный человек, посмотрев на то небо, точно заявил бы, что пойдёт дождь — ничего другого не могло появится из той темноты, ничего другого не стоило ожидать, но он, конечно же, знал: не будет дождей, пойдёт только снег.
Он стоял посреди степи, держа в руках лопату, и смотрел на мёрзлую землю, покрытую инеем. Складывая доски в прямоугольнике, чтобы избавить грунт от мерзлоты, он отлично понимал, что с таким количеством древесины можно было бы просто сжечь тело, но он банально не решился то сделать. Струсил, глядя на то, как горело тело Зильбера — представлял, как с черепа слоями неспешно слезала кожа, как огонь медленно, но верно делал свою работу, превращая тело в труху. Ему казалось, что так от человека не остаётся абсолютно ничего, что он просто исчезает в пепле и золе дерева, потому и боялся — боялся не того зрелища, от которого можно было отвернуться, а осознания, что всё исчезнет насовсем, так что он лишь складывал древесину на земле, готовясь её «прогреть».
Ему многих пришлось хоронить именно так. Пятьдесят один год — достаточно в Новом мире, чтобы поведать множество смертей зимой, достаточно, чтобы стать безразличным к запаху костра, к смраду земли — не чувствовать ни отвращения, ни отчуждённости от мира живых — только печаль, только сожаление.
Прошли часы. Угли давно потухли, а ветер развеял пепел — пришла пора браться за работу. Каждое движение лопатой, каждый звук среза земли — сырой, отвратительной, мёртвой земли — был будто ударом плети по спине, скрипом цепей на весах Фемиды, ударом судейского молота: «Виновен. Виновен. Виновен».
Его не покидала та мысль с самого выстрела — подлое осознание, что если бы он действительно послушал себя, если бы сдался и остался в Вашингтоне годы назад, то всего этого не было бы. Не было бы столько сломанных судеб, столько забранных им жизней, не было бы того, о чём можно было бы сожалеть. И «за день до нашей смерти» тоже не существовал бы.
Словно бы весь мир обозлился на него. Будто какой-то из многочисленных творцов, придуманных человечеством, годами выстраивал ему сладкую месть, подгоняя к той могиле. «Выруби он его, а не убей, — вспоминал он. — Выруби, а не убей».
Но больше некого было винить, больше некуда было прятать правду — всё было мертво. Люди, идеи, столпы мышления — всё лежало в руинах, сломленное выстрелом, одним движением пальца, одной лишь жадностью.
И вот, когда тёплая земля кончилась, когда его руки, зудящие от усталости, не могли выбить и миллиметра земли, он просто упал на колени и закричал. Долго и протяжно, искренне и честно, потому что это всё ещё было труднее, чем казалось — оставаться человеком. Кричал, потому что его точно никто не слышал, а он так того хотел — чтобы на тот крик в ответ раздалось хоть что-нибудь…
Он нёс его на руках и старался не смотреть тому в глаза. Он знал, что в старом мире предпринимали некоторые процедуры, чтобы глаза мёртвых оставались закрытыми, но не знал, какие — в Новом мире некому было обеспечить такую роскошь, приходилось отворачиваться, приходилось боятся. Но именно тогда, именно с ним он отчётливо понимал, в чём же на самом деле был его страх — в том, что в тех зрачках, зрачках мёртвых и заражённых, была чужая не прожитая жизнь. Были цели, амбиции, чувства, были скорбящие близкие, были осознающие пустоту друзья и враги — было всё то, чему уже никогда не быть, что уже никогда не увидеть обладателю тех самых глаз — в них был конец жизни, в них была та самая душа, замкнутая навеки трупом.
***
Закапывать всегда было проще — каждое движение лопатой приближало всё к завершению, каждый кусок земли возвращал круговорот на своё место: весной земля зарастёт травой, летом её съедят, осенью оставшаяся пожухнет, а зимой умрёт. Да, закапывать было всегда проще, забывать было легче.
В конце концов, он вбил в землю небольшой деревянный крест. «IV» — было вырезано на нём ножом, и от того становилось ещё больнее: от осознания, что для следующего, пришедшего к тому кресту, это станет просто римской четвёркой, как и с любым другим человеком — просто имя между датами, просто неважная надпись, просто тень от былого — прошлое имеет ценность только, если за него держаться.
После он долго сидел рядом и смотрел то на могилу, то на небо. Столько мыслей проходило через него, столько эмоций хотелось пережить, столько слов сказать, но он лишь молчал и смотрел вперёд, понимая, что ни одна мысль, ни одна эмоция или действие не могли родится из пустоты — смотрел, потому что то было единственным, на что он был способен. Слушал шёпот ветра, тишину неба, шелест лесов — надеялся найти в них ответ на простой вопрос: «А что же мне делать дальше?»
Неверный ответ напрашивался сам собой — он сидел в старом складе, поделённый надвое комнатами. Сидел и ждал его. Его последнее незаконченное дело. «Значит, вот, куда меня всё это привело — снова месть…».
Уильям из Джонсборо поднялся с досок, отряхнул с края плаща немного земли и взглянул вдаль — там точно не было другого ответа, не было другого решения, ведь в конце концов, ему всё ещё нужно было узнать, кого схватили Чарли и Илай; узнать, что произошло с тем человеком; узнать, где он, в каком бы состоянии ни был; и, конечно же, убедиться… Быть абсолютно уверенным в том, что каждый из них прочувствует его боль.
Наёмник поднялся, тень поднялась вместе с ним. Он отлично понимал, что это действительно будет труднее, чем казалось — остаться человеком…
========== Глава 21. Эпилог. Мононокэ ==========
Обакэ или бакэмоно — существа, представляющие сверхъестественную сторону японской мифологии. Буквально: «То, что меняется», — то, что чуждо человеческому миру или стало таковым.
Ёкай — это призраки в мире обакэ. Начиная от странных девятихвостых лис кицунэ и заканчивая злобными демонами о́ни. Все духи противоестественны, опасны простым людям, и со всеми рекомендуется избегать встречи ради собственного блага.
Но худшие из ёкаев — мононокэ, демоны, рождённые ненавистью, злостью, ревность или завистью. Куда сильнее обычных ёкаев, мононокэ представляют из себя вполне материальных когда-то людей, реже — животных, чье нутро прогнило и видоизменилось настолько, что повлияло на их физический вид. Лишь единицам по силам справиться с теми демонами, и ни один из тех единиц не является человеком. Вся суть жизни мононокэ — убийство тех, кто заставил его видоизмениться, подавление своих негативных чувств путём кровопролития.
Из японской мифологии
Двадцать седьмое ноября две тысячи восемьдесят четвёртого года
Илая рывком выбросило из сна холодной, практически ледяной водой. Та обжигала его лицо, принося онемение, проходящее до самих костей. Он закричал от удивления — разумеется, он не мог ждать этого. Прохлада и духота склада действовали на него, как снотворное, так что он, похоже, вырубился после десяток, если не сотен бесконечно долгих попыток освободиться от пут. Но то было бесполезно — узлы вязал один наёмник, проверял другой, а туже затягивал третий — шансы потерять конечности от недостачи крови были куда более реальны, чем шансы освободиться.
Уильям стоял перед ним и безразличным взглядом наблюдал за тем, как тот дёргался, пытаясь стряхнуть воду. Что-то не так было в том безразличии, что-то странное просматривалось в вымазанном землёй лице — что-то новое. Впрочем, сам Илай точно не разглядел бы того — левый глаз, тот, коим он и пытался смотреть на Уилла, практически ослеп.