Двенадцать (СИ), стр. 23
На Леся глядеть после не слишком героических воспоминаний о прошлом совершенно не хотелось. Вдруг поймет, что ничтожный человек вроде Васьки-мазурика ему не друг, да и вообще – совсем не пара? А жить можно и в библиотеке. Жил ведь раньше? Очевидно же, что для сына известного питерского адвоката необходимость каждодневно общаться со вчерашним уголовным элементом – чересчур высокая цена за сомнительный подвальный уют бывшей дворницкой.
Пока Василий Степанович изо всех сил боролся с внезапно нахлынувшими на него страхами, Лесь уже отворял чердачную дверь. И что-то не видно было на его подвижном лице ни отвращения, ни осуждения. Впрочем, вокруг царил вполне ощутимый полумрак. Тут и откровенной ненависти, пожалуй, не заметишь.
Зато на улице по-прежнему светило солнце. Вывалившийся на крышу из низкого чердачного оконца Васька аж зажмурился на миг. Показалось, что из-под век вот-вот брызнут слезы. Удержался. И его удержали. Уверенная рука Леся знакомо легла на плечо.
– Постой чуток. А то может голова закружиться с непривычки.
В его голосе тоже не слышалось ни отвращения, ни осуждения, и Василий Степанович потихоньку открыл глаза. Лесь улыбался. Улыбался заинтересованно и даже… да, почти восторженно. Словно Василий Степанович признался ему, что в юности плавал с китобоями в северных морях. (Лесь рассказывал недавно что-то такое про капитана, охотившегося за огромным белым китом. И глаза его горели ровно так же.)
Заметив, что спутник вроде оклемался, Лесь руку убрал. Он вообще старался почему-то в последнее время к Василию Степановичу прикасаться как можно реже. В постели отодвигался на самый край, а по утрам, как бы рано ни приходилось Ваське вставать, оказывалось, что бывший знатный лежебока господин Корецкий поднялся раньше и уже вовсю колдует над завтраком. С этими странностями определенно требовалось разобраться, но… Не сейчас.
Сейчас были только они двое – над всем миром, над городом, залитым полуденным солнцем, только они – и голуби, важно сидевшие то тут, то там, как знак абсолютной незыблемости положенных от веку законов. Небо, птицы, солнце. И Лесь. Замерший почти на самом краю с раскинутыми в стороны руками.
– «Отчего люди не летают?..» Впрочем, ты не знаешь…
– Почему же? – пожал плечами Василий Степанович, осторожно подбираясь к нему по наклонному скату и тихо радуясь, что снег давно сошел и металлическая поверхность успела основательно нагреться и высохнуть на солнце. Иначе лететь бы им с этим чудиком… вниз. Ох и ругались бы дворники, отскребая их от мостовой! – Не летают, так как крыльев им не дали.
– Прагматик ты, Вася, – обернулся к нему Лесь, и Василий Степанович даже не смог обидеться на непонятное, но явно бранное слово – настолько хороша была в этот момент улыбка, сиявшая на знакомом и уже до боли родном лице. Улыбка-солнце. Пусть несет, что ему хочется – лишь бы не переставал вот так улыбаться. – Бог каждому из нас дал крылья. Жаль, что мы не всегда хотим их видеть.
– Бога нет, сам в курсе, – покачал головой Василий Степанович, делая пару шагов назад. Все-таки неуютно ему было на самом краю. На земле –гораздо сподручней.
– Вот те на! – рассмеялся Лесь, отступая следом за ним. – И куда же вдруг Он делся?
Они и раньше изредка касались этой не слишком удобной темы, но по большому счету все как-то не всерьез, вскользь. А сейчас Василию Степановичу стало определенно ясно: Лесь настроен спорить до победного, несмотря даже на непрекращающиеся улыбки и смех, тихо отдававшийся где-то прямо у Васькиного сердца.
– Да не было его никогда, – махнул рукой Василий Степанович, не торопясь, стянул с себя шинель и бросил ее на разогретую солнцем крышу. Авось не февраль, без шинели не замерзнет! – Все поповские выдумки. Садись вот лучше. В ногах правды нет.
Лесь смертельную обиду изображать не стал, уселся, поджав под себя ноги, дал Ваське умоститься рядом – плечом к плечу. От Леся тоже шло глубокое и ровное тепло, точно от той самой крыши. Василий Степанович в своей гимнастерочке едва не зажмурился и не замурчал в этом двойном тепле.
– Если его нет, – как ни в чем не бывало продолжил разговор Лесь, – то кто же это все… – он повел рукой над расстилающимся под ними городом – до линии горизонта, по небу и облакам, – создал?
– Природа создала. А что не природа – то человек, – так говорил в подобных случаях их ныне покойный отрядный комиссар, и Василий Степанович его мнению доверял. И слово, кстати, умное вспомнилось будто бы само собой: – Эволюция.
Лесь посмотрел на него, по-прежнему улыбаясь, дрогнул совсем светлыми на солнце ресницами.
– Ладно. А кто эту эволюцию, по-твоему, запустил?
– Сама запустилась.
– Из ничего запустилась?
Василий Степанович вздохнул. Ну не силен он был во всех этих… диспутах! Его дело простое – солдатское.
– Ну вот чего ты пристал?! Нет никаких доказательств существования этого твоего бога! Никто его не видел, понял?!
Лесь тоже вздохнул в ответ. Не обиженно, не грустно – так вздыхала порой мать, когда не получалось чего-то важного объяснить маленькому и оттого глупому Ваське. Затем рука Леся тяжело и веско легла на Васькины плечи, прижимая, притягивая. Хорошая рука. Надежная. Василий Степанович в этот миг не то что о Боге спорить – дышать забыл, так ему сделалось вдруг славно и спокойно, а Лесь щекотно шепнул ему в ухо:
– Как же нет доказательств? А вот это все? А мы?
– Ерунда, – попытался еще по привычке ершиться Василий Степанович, хотя весь запал его почему-то успел сойти на нет, – не вижу я тут никакого Бога!
– Это потому, что ты смотреть и слушать не умеешь. Вот приведи тебя в музей какой-нибудь – ничего не поймешь. Кроме разве что вовсе очевидного: женщины там голые или пейзажи, как у Шишкина. И то просто на эффекте узнавания, по поверхности. Тут как с музыкой или со стихами: ты их не понимаешь, пока я не начну объяснять. Но потом же становится легче?
– Потом – легче, – устало кивнул Василий Степанович. И без всяких объяснений не оставалось сомнений: шансов против Леся с его университетом, умными книжками и отлично подвешенным языком – никаких. Спорь – не спорь. Только про себя он все-таки знал: существуй на свете этот самый Бог, про которого они тут распинаются, не допустил бы он глупой и бессмысленной смерти мамы и крохотной Васькиной сестрички, войны и того кровавого ужаса, что недавно обрушился на революционный Кронштадт. А значит, не Лесь был прав, а опять же – товарищ комиссар. И все же… Спорить не хотелось. Хотелось положить голову Лесю на плечо, слушать грудное воркование чудом выживших в этой страшной зиме голубей, смотреть, как переливается внизу, под ними, лента Пряжки, а там, вдалеке, темнеет, проблескивая на солнце, спокойная гладь Невы. Разглядывать разноцветные крыши, купола церквей, то тут, то там мерцающие над городом. Может, ему и впрямь никогда не удастся научиться чувствовать стихи, музыку, картины, как чувствовал их Лесь. Может, и Бог – не такая уж выдумка. Может быть…
Лесь тоже, словно ощутив его состояние, спорить перестал. Подставил свое плечо, прижал к нему Васькину голову, на робкие попытки сопротивляться шикнул:
– Лежи, неуемный! Отдохни чуток.
– Слушай, – уже почти уплывая в сон, задал всерьез волновавший его вопрос Василий Степанович: – А чего тебя, вельможного пана с мамками-няньками и французским языком, на крышу-то понесло?
Ляпнул и враз испугался, что Лесь на дурацкий вопрос обидится. На разговоры о Боге, конечно, не обижался, но тут не что-то такое… неопределенное, а его, Леся, жизнь.
Но Лесь не обиделся, наоборот. Начал рассказывать – спокойно, мерно, точно убаюкивая:
– У меня с детства проблемы с друзьями были. Одинокий, замкнутый. Про таких говорят: «книжный мальчик». Даже гимназия не спасала. Я и там себя «белой вороной» ощущал. А родственники: братья-сестры двоюродные-троюродные – далеко, в Польше. Не надружишься. Вот я и нашел это место. Убегал, когда няня домашними делами занималась или в церковь ходила, а всем остальным становилось не до меня. Брал с собой книжку, сказки разные придумывал. Будто лечу я по небу на ковре-самолете…