Дальними дорогами (СИ), стр. 94
Кстати, с законной супругой у Лозинского откровенно не ладилось. Гольдман, который так и не сподобился завернуть к любовнику «на огонек» и быть представленным Юрочкиной спутнице жизни лично, все чаще слышал жалобы на то, что «Олеся не понимает», «Олеся опять ни с того ни с сего закатила скандал», «Леся вообще с глузду двинулась!»
Если честно, сочувствовать не получалось. На месте Олеси Гольдман Юрочку давно бы уже убил за совершенно неизбывное блядство. «Ты пойми: я же не с телками ей изменяю! Мужики — это же абсолютно другое! Ну не могу я себя переделать! А люблю только ее. Ну и тебя, Алешенька, конечно!»
От слова «люблю» Гольдмана корежило, как от звука острых птичьих когтей, скребущих по стеклу. Птица с хрустальными перьями и стальными когтями… Заткнулся бы ты, Лозинский, в тряпочку!
А под Новый год супруга его все-таки бросила. Юрочка явился весь в слезах и соплях. Или как там в дурацкой песенке, которая сегодня звучит из каждого утюга? «Вся в слезах и губной помаде?»
— Представляешь? Она меня предала! Ударила по самому больному! Сейчас, когда мне и так трудно…
Предполагалось, что Гольдман примется утешать, но тот лишь молча подливал Юрочке в рюмку принесенную бедным страдальцем с собой модную нынче водку «Распутин».
— Нет, ты мне скажи: как же так можно? Алешенька! Ведь я отдал ей все, что у меня было! Ни в чем ей не отказывал! Открыл душу! Верил, что мы — друзья! А теперь она грозится делить квартиру…
Кончилось дело тем, что Гольдман уложил пьяного Юрочку на диван — отсыпаться, а сам долго гипнотизировал взглядом стоящую на столе бутылку с несимпатичным бородатым мужиком на этикетке. Водки там еще оставалось вполне достаточно, чтобы хоть на вечер утопить в ней собственные печали. Не умел Лозинский нормально пить, несмотря на все свое боевое комсомольско-номенклатурное прошлое, и этим странно, как-то карикатурно, напоминал совсем другого Юрку. Словно отражение в кривом зеркале.
Гольдман отрешенно повертел бутылку в руках и убрал в холодильник — Лозинскому на утренний опохмел. Про себя он точно знал: не научился до тридцати топить печали в спиртосодержащих продуктах — не стоит и начинать.
*
Встречу Нового, девяносто второго, года Гольдман проигнорировал. На фиг! А от Юрочки он довольно ловко отбился, изобретя некую вечеринку с друзьями далеко за городом. И — ах, да! — «только для своих». «Сплошные физики, которые ни разу не лирики. Тебе будет неинтересно». Спал. Никаких елок, телевизоров. Никаких «оливье» и мандаринов. Никакого шампанского. Просто еще один день. Когда-то так уже происходило в его жизни. Когда-то он был блаженно, великолепно, спасительно одинок. «Все возвращается на круги своя».
В феврале позвонила Лизка. Закрутившись с учебой, очередными директорскими придирками, выходками драгоценных девятиклассников (две девицы подрались из-за мальчика из десятого «А» прямо на уроке у Сколопендры, весьма основательно расцарапав друг другу физиономии и вырвав по несколько клоков волос; сцена была — восторг!), он как-то выпустил подругу из виду, тем более что вроде бы никаких зловещих известий из бывшей братской Грузии в последнее время не поступало. А еще он свято верил: в случае, если все-таки обрушится нечто страшное, Лизка исхитрится подать весточку. Хотя бы позвонить.
И вот она позвонила. Гольдман чуть трубку не выронил, задохнувшись от липкого ужаса, когда услышал знакомый, слегка искаженный помехами голос:
— Леша! Лешка! Ты здесь?!
Почему голоса по междугородней связи всегда звучат так, словно человек пытается докричаться до тебя без всякого телефонного аппарата? Вот стоит себе Лиса «на холмах Грузии» и орет в рупор… «Ле-е-еша! Ле-е-ешка! Ты зде-е-есь?!»
— Здесь, Лисонька! Как ты?
— Все нормально! В гости к вам собираемся. Встретишь?
— По правде в гости? — уточнил Гольдман. Все это выглядело как-то… совсем внезапно. А любых неожиданностей и внезапностей он в последнее время научился опасаться.
— По правде! Родителей проведать, внука им показать. Не выберутся ведь. У мамы давление — ей самолетами запретили. Тимка уже большой — справимся.
— А Алекс с вами?
— Нет, папа у нас останется дома — денюжку на наши каникулы зарабатывать. Так ты встретишь?
— Еще бы! — Гольдман почувствовал, как его накрывает теплой волной. Лизка! Тимыч! Надо же! — Когда вас ждать?
— Мы билеты планируем где-нибудь на середину марта взять. Все равно дома сижу — никак на работу не устроюсь. Я тебе позвоню там по срокам. Спасибо, Леш!
— Лиз, при чем тут «спасибо»? Вы же моя семья.
Он и сам не знал, почему вдруг брякнул вот это «семья». Наверное, потому что это была та самая пронзительная истина, чище которой разве что воздух на горных вершинах. Никого ближе. Никого роднее. А общие кровь или там фамилия... Да бог с ними!
Гольдману всегда казалось, что все эти «узы крови», «кровное родство» — очень сильное преувеличение. Словно какой-то темномагический заговор из тех, что сейчас за скромную сумму с удовольствием наведут на указанного вами человека разнообразнейшие колдуны, ворожеи и экстрасенсы. Можно даже по почте, без личного контакта: «У нас с тобой один генетический набор — мы обязаны друг друга любить!» Ну да. И папенька, бросивший сына и уехавший на поиски лучшей жизни, и любящая бабушка, которая между внуком и сыном выбрала сына. (Гольдману хотелось все же верить, что сына, а не жаркое, свободное от навязшей на ушах советской идеологии пространство Земли Обетованной.)
А вот, скажем, Лизка, которую ничего такого с ним не связывало: ни кровь, ни гены, ни общая семейная история. Просто была рядом, когда в жизни Гольдмана происходило что-то по-настоящему ужасное: обнимала, делилась теплом, выслушивала, давала советы, кормила пирогами, героически колола антибиотики и ничего взамен не требовала. Просто была.
Или Вадим. Который тоже просто был. Приносил свет, радость, вошел в состав души куда очевиднее, чем какой-нибудь троюродный брат по матери, живущий где-то далеко, в славном городе Калуга.
Или Юрка. Чертов Блохин! Влез под кожу — и никак его оттуда не изъять, даже при помощи наисерьезнейшего хирургического вмешательства. Ближе собственного вдоха.
— Конечно, Лизонька, встречу. О чем разговор?! Домчим с ветерком!
*
Пятнадцатого февраля Гольдман пошел на кладбище, к Вадиму. Такой у него образовался ритуал: в день вывода наших войск из Афганистана ходить проведывать своего Вадьку.
Нынче пятнадцатое выпало на субботу — не самый удачный день недели. Как назло, из-за заболевших коллег на Гольдмана свалилась чертова куча замен. По городу бродил грипп. Уроки заканчивались в три, до Ивановского кладбища он добирался на неторопливо пыхтящем автобусе. Хорошо еще, если успеешь прокопать дорожку к затерянной среди других серых памятников могиле. Когда-то она располагалась почти с края. А теперь Гольдман и сам порой сомневался — в том ли направлении идет? Слава богу, неподалеку недавно поставили здоровенный памятник безвременно убитому при переделе неправедно нажитой собственности местному авторитету: фигура в полный рост из красного гранита. От нее следовало двигаться налево и немного вверх — к раскидистой старой яблоне. Весной Вадькина могила укрывалась ковром из белых лепестков. А нынче была белой от снега.
Гольдман вообще-то не являлся таким уж ярым поклонником кладбищенских ритуалов. Ни годовщины смертей своих близких не отмечал, ни родительского дня. Элементарно приходил, когда выпадало свободное время (обычно не чаще пары раз в год), убирал мусор, протирал памятники влажной тряпкой, подновлял бронзовой краской надписи, выпалывал наглые и на удивление стойкие сорняки. Осенью сметал сухие листья.
Впрочем, за Вадькиной могилой приглядывали его родственники — там никаких особых дел по большей части и не было. Принести гвоздику (если удастся — белую, красных Вадим не любил), положить сверху на холмик, попытаться хоть чуть-чуть согреть ладонями холодный серый мрамор. Никогда не удавалось. Камень — и есть камень. Всего-навсего знак, чтобы не потерять. Хотя, честно говоря, это как с молитвами в храме: почему-то считается: там бог их услышит лучше. Гольдману вечно казалось, что бог (или все-таки Бог?), пускай он где-то и существует, не может слышать избирательно. Дескать, «этот бормочет что-то себе под нос, а тот добрался до секретной правительственной телефонной линии. Ему и дадим!» Бог либо глух на оба уха и не слышит никого, либо слышит всегда и всех — однако вот помочь не всем может. (Или не хочет?) А храмы здесь и вовсе ни при чем — так, поддержка для слабых духом.