Дальними дорогами (СИ), стр. 89

Красивый.

Гольдман сел рядом на диван, провел рукой по бледному, лишенному и намека на остатки летнего загара телу. Услышал короткий рваный выдох. Мускулов у Лозинского не водилось, равно как и лишнего жира — обычный, вполне подтянутый молодой мужик. Довольно привлекательный, если ни с кем не сравнивать.

— Алеша, может, ты тоже ляжешь?

«Может, и лягу».

Почему-то ему чудилось, что он должен не на подушку положить свою голову, а на плаху. Фу! До чего же отвратительно дешевые аналогии!

Рот у Юрочки оказался шальным и ласковым. Язык — умелым. Не исключено, что душа Гольдмана негодовала и даже корчилась в муках, но вот тело… тело радостно вопило: «Да, да! Еще!»

Юрочка улыбался, глядя снизу вверх, щекотал беззащитный гольдмановский живот пушистой золотистой челкой и плевать хотел на жуткие шрамы на гольдмановской груди. А еще, будучи опрокинут на спину, не протестовал, выгибался, покорно подставляя шею под поцелуи, ничего не имел против принимающей позиции и вообще в постели вел себя на удивление раскованно и щедро. Не мужчина — мечта! И все-таки, выходя на самый пик, Гольдман малодушно позволил себе крепко зажмурить глаза и, запрокинув до боли голову, представить в своих руках другое тело: сильное, длинное, мускулистое – а за пару секунд до конца выдохнуть сквозь зубы:

— Юрка!

И окончательно сорваться, услышав в ответ благодарный стон.

— Алешенька, а ты, как выяснилось — огонь! А притворялся таким скромнягой-девственником!

— «Tempora mutantur et nos mutantur in illis», — хмыкнул Гольдман, вспомнив свое, еще университетское, увлечение божественной латынью. «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними». Но не настолько же, черт!

Было неловко. Было бесконечно странно. Хотелось замотаться с головой в одеяло и впасть в кому. Лет на сто. Или наоборот — повторить. Или…

— Я пойду, — деловито сказал, глянув на часы, Юрочка и начал одеваться. — Олеся ждет.

— Недавно женился? — спросил Гольдман, просто чтобы поддержать светскую беседу и, не дай бог, не выдать охватившего его облегчения.

— В июне отметим ситцевую. Год.

— А… Она в курсе?

Юрочка проказливо улыбнулся, словно ему было не тридцать, а всего-навсего тринадцать лет:

— Естественно, нет. Считает меня милым бесхребетным раздолбаем от номенклатуры с кучей бесцеремонных друзей. Знаешь, я ведь еще и стихи пишу. То есть совсем пропащий.

— А мне напишешь? — поинтересовался Гольдман. Не то чтобы его так уж волновали Юрочкины вирши, но надо же было хоть чем-то заполнить тишину, пока благовоспитанный хозяин провожает гостя до дверей.

— Разумеется! — опять сверкнул белозубой улыбкой Юрочка. — Но не сегодня, ладно? Сегодня я уже опаздываю на семейный ужин.

«Скатертью дорога!»

— Конечно, — Гольдман учтиво наклонил голову, поправляя на плечах накинутый на манер королевской мантии старый клетчатый плед. — Звони, если что.

— Уж будь уверен: позвоню! — Юрочка стремительно клюнул его в губы и вышел, не оглядываясь и даже не бросив: «Пока!»

Закрыв за ним входную дверь, Гольдман устало, точно столетний старец, доплелся до разворошенного дивана и плюхнулся на него, чувствуя, как все тело сотрясает крупная дрожь, а в животе сворачивается холодный склизкий ком. Вообще, ощущения напоминали классическую картину отравления. Однако, к сожалению, Гольдман отлично понимал: съеденная нынче вечером пицца здесь совершенно ни при чем. Тошнило его от самого себя.

«Ну что? Эксперимент по хождению «налево» можно считать завершенным?» — «Шиш! Это еще только начало. Только начало».

*

Лозинский позвонил в пятницу — напросился в гости на субботу. Ну как «напросился»… Не то чтобы Гольдман был сильно против. В общем и целом скорее «за». Уставший от сложных переживаний организм требовал «продолжения банкета»: чтобы душевные раны зализали, зацеловали, занежили. И это касалось не одних ран. Конечно, было бы просто здорово добавить к вкусу их с Юрочкой свиданий капельку — самую чуточку! — сладкой мести: «Ты со мной — так, а я тебе за это…» Но не получалось мести. Не получалось возненавидеть глупого, запутавшегося Блохина. Не получалось отпустить.

Такая вот отвратительная штука — любовь. Почище жвачки, с какого-то хрена застрявшей в волосах. Тут уж — только вместе с волосами. Только вместе с сердцем. Сердце, кстати, вело себя на редкость пристойно. Во всяком случае, до вызова «скорой» дело так ни разу и не дошло. Хотя свои сорок капель валокордина Гольдман употреблял регулярно. «За всеобщее здоровье!» И в больнице в феврале полежал — во избежание. Вот ведь… Не удалось-таки умереть от разбитого сердца и насладиться с небес зрелищем рыдающего на его одинокой могилке раскаивающегося Юрки… Хотя какие там небеса! В ад их, проклятых содомитов, на вечные мучения!

— Алеша, ты все еще со мной?

— Разумеется.

«С кем же еще».

Когда тебя так прекрасно ласкают, нежат и — да! — зацеловывают. Когда тело поет и рассыпается искрами. Когда чувствуешь себя сумасшедше живым.

А потом стоишь часами под душем, чтобы смыть… стереть жесткой мочалкой прикосновения чужих ласковых рук.

Определенно, злость на Юрку решила бы кучу гольдмановских проблем.

После всего он напоил Лозинского чаем. С сухариками. Сухарики давным-давно научила делать мама. Хлеб иногда оставался и грозился вот-вот испортиться, а голубей она не любила, называла «помоечными птицами». Так что остатки хлеба резались на небольшие квадратики, высыпались на противень и сушились в духовке до золотистой корочки. Самые вкусные, по мнению Гольдмана, получались из «Подмосковного» батона за восемнадцать копеек. Впрочем, черный «Бородинский» тоже был ничего себе.

Лозинский чай с домашними сухариками пил в охотку, сладострастно облизывался, сверкал над краем чашки теплыми карими глазами. Жареной картошки ему Гольдман не предлагал, не говоря уже об оладиках или манной каше с комками. (Он таки выучился варить ее именно с комками, хотя и по-прежнему считал ужасающим извращением. Но… Юрка любил.)

За чаем Лозинский, утомленный и удовлетворенный, по-видимому, не самым отвратным сексом в жизни, позволял себе расслабиться и даже пожаловаться на судьбу и на время, в котором им обоим довелось жить:

— Нет, ну чем этим гадам мешал комсомол? Все нормально же работало. Шестереночки крутились. Молодежь, опять же, была охвачена. А теперь? Это же кошмар какой-то, Алешенька! Панки, хиппи, любера, эти… как их… металлисты. Сплошь неформалы! И как их прикажешь контролировать?

— Кому контролировать? — притворялся наивным валенком Гольдман.

— Ну хотя бы Министерству культуры… Ты фильм «Легко ли быть молодым» видел? А «Маленькую Веру»? Это же просто натуральная порнуха!

Гольдман не удержался — хрюкнул по поводу настолько вопиющего ханжества.

— Слушай, родной, а ничего, что мы тут с тобой только что довольно успешно нарушали одну из статей нашего любимого УК? Поклонники «Маленькой Веры», пожалуй, при случае обозвали бы извращенцами именно нас.

— Ну ты и сравнил! — возмутился Юрочка, заливаясь краской — не то от обиды, не то от негодования, не то от внезапно нахлынувшего стыда. (Гольдман, правда, как-то очень сильно сомневался в способности Лозинского испытывать стыд.) — Мы… мы… у нас…

Гольдман посмотрел на него пристально. Произнесет или нет? В последнее время у него образовались достаточно странные взаимоотношения с тем самым словом.

— Ну? И что, по-твоему, у нас?

Юрочка не смог. Не вытянул момента. Впрочем, извернулся не без изящества:

— У нас же тихо, не на людях. Не при целом зале.

— Юр, а вот ты, когда за границу ездил, неужто ни разу на порнуху не сходил… полюбопытствовать?

Юрочка снова покраснел. В конце концов, это было даже… умилительно. Задницу подставлять или там ртом ласкать — не смущался, а тут — просто юная девственница.

— В Югославии. Это называлось «пойти на эротику». «Оказаться в Югославии и не сходить на эротику!» — вопили наши бабы. В полном составе группой и поперлись, представляешь? Там сюжет такой… затейливый: к зрелой даме приезжает молоденький племянник, и она его соблазняет. А потом он уже… со всеми. А потом его невеста тоже… со всеми. Бли-и-ин! Алешка! Там та-а-акой мальчик! Я бы с ним… И та-а-акой священник!.. Я бы и с ним… Что вечером в отеле было!..