Дальними дорогами (СИ), стр. 85
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.
Такая короткая, что страшно.
— Тебе нравятся мужчины в форме? Алексей Евгеньич, вы извращенец!
Гольдман шутку не поддержал, откликнулся серьезно:
— Мне нравишься ты.
Разумеется, это было гораздо больше будничного «нравишься», но он уже понял, что некоторых слов произносить не стоит, если твой собеседник к ним не готов. Кажется, сие знание было из области мифического чего-то, именуемого «мудростью».
К счастью, «не произносить» вовсе не означало «не показывать». И он показывал — любыми доступными способами. Он любил Юрку не только всем сердцем (как заповедовала нам мировая романтическая литература), но и всем телом, всей шкурой, даже, наверное, печенью, легкими и прочим малосимпатичным ливером — всем собой.
В первый раз, кстати, Юрка чуть на пол не рухнул, когда Гольдман опустился перед ним на колени — прямо на кухне. Просто не осталось никакой мочи терпеть это желание пополам с захлестывающей нежностью. Всего-навсего минуту назад они почти обыденно пили чай, и Юрка, не торопясь, подносил к губам кружку, украшенную сомнительного качества изображениями бравого пограничника с собакой, сосредоточенно дул на нее, полуприкрыв глаза, поглаживая сильными пальцами белую эмаль, потом зачем-то встал, потянулся к навесному шкафчику (он уже давно чувствовал себя здесь как дома, а может, еще и более свободно, учитывая его семейные обстоятельства), из-под дешевого пестрого джемпера мелькнул кусок восхитительно напряженной обнаженной спины… И Гольдман пропал. Подошел к нему, притиснул к стене между раковиной и крючком для полотенец, сполз на пол, прижался щекой к шершавой ткани Юркиных «варенок», несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь унять дрожь предвкушения, и начал расстегивать довольно упрямую молнию. Было одновременно весело и страшно, точно взялся разряжать мину. Юрка мог ведь при случае и в рожу двинуть за всякие… поползновения.
— Леш, ты чего это? — подозрительно донеслось сверху.
Гольдман нетерпеливо помотал головой. Они поговорят позже. Потом. А теперь слова лишь все испортят.
Медленно. Осторожно. Уверенно. Так дрессировщик входит в клетку к тигру (или, например, рыси), твердо зная, кто именно из них доминант. Не то — кранты. Сожрут. Однако… Как там пел главный мушкетер всего Союза Михаил Боярский?
Только тигру не ясно, что он дрессирован,
Потому-то и шрамов не счесть у меня…
Молния под пальцами наконец поддалась, словно устав сопротивляться. Предательские штаны стремительно соскользнули с узких Юркиных бедер почти на пол. Удара в зубы не последовало. Наоборот: легкий, чуть вытертый от времени хлопок белых, каких-то совершенно невинных блохинских трусов ни капельки не скрывал, насколько их обладателю интересно происходящее, да и, по правде сказать, вовсе не ставил перед собой такой цели. Гольдман сглотнул. Как давно… Чертовски давно, если честно, он не делал ничего подобного! И сейчас откровенно боялся налажать. Ладно, главное — не забывать про зубы. Остальное должно прийти само. Вроде пресловутого велосипеда. Ведь так?
Спустя пару секунд трусы отправились вслед за брюками, а Гольдман завороженно вдохнул чистый, терпкий запах Юрки с еле заметным оттенком хлорки. Конечно, с утра — бассейн. Как же иначе! От всего этого голова мгновенно пошла кругом, а рот наполнился слюной. Разом всплыли все пошлые шутки про эскимо. Но Юрка был лучше, много лучше любого мороженого!
Горячий, отзывчивый, нетерпеливый, он дрожал крупной дрожью, толкался глубоко в горло, стонал сквозь прикушенную, как выяснилось потом, аж до крови губу, бился затылком о стену, вцеплялся двумя руками в гольдмановские волосы и был в эти минуты невероятно, почти непристойно открыт и беззащитен. Гольдман всем собой ощущал его восторг, будто в этот миг они вдруг и впрямь стали единым целым, и сам едва не кончил, когда Юрка взорвался у него во рту.
Нет, никуда не девались боль в растянутых с непривычки губах, практически сведенные судорогой от постоянного напряжения щеки, ломота в шее, рвотный рефлекс от слишком сильного проникновения, с которым в какой-то момент пришлось героически бороться. Но все это было такой… фигней по сравнению со вздохом блаженства, вырвавшимся у Юрки, когда он сполз на пол рядом с вытирающим рот Гольдманом.
— Ты больной на голову, знаешь?
Гольдман молча кивнул. Давно. Совершенно неизлечимо. Больной на голову — точно подмечено!
— Теперь ты будешь меня презирать всю оставшуюся жизнь?
Юрка хмыкнул.
— Это вряд ли. Иди сюда.
Уже через секунду Гольдман обнаружил себя оседлавшим Юркины колени — лицом к лицу, до боли вжатым в широкую, надежную грудную клетку. Прикосновения обветренных Юркиных губ — сначала осторожные, словно чего-то опасающиеся (Нет, дорогой товарищ! Тяга к извращениям не передается через поцелуи!), затем неистовые, чуть ли не яростные. И так уже находившийся на взводе Гольдман отчаянно выдохнул в эти самые желанные на свете губы:
— Сволочь!
В ответ кончик Юркиного языка прошелся у него по нёбу, облизал десны, вынуждая жалко хрипеть и ёрзать.
— Спокойствие, Алексей Евгеньич, только спокойствие!
Какое, к черту, спокойствие, если вот-вот взорвешься! Тут впору умолять о сострадании. Впрочем, Гольдман не собирался умолять: подставлял рот под поцелуи-укусы, царапал своими коротко стриженными ногтями Юркины обнаженные плечи – одним словом, вел себя напрочь непристойно в тайной надежде на внезапное милосердие.
И Юрка сжалился: запустил руку под резинку домашних гольдмановских треников, обхватил, сжал, несколько раз двинул, взглянул в упор, резко велел:
— Давай!
А потом почти проглотил, целуя, животный вой, в котором Гольдман не без удивления узнал свой собственный голос.
*
С тех пор Юрка против минетов не возражал, в постели вел себя раскованней и вообще словно бы слегка оттаял, переступил некие значимые для него границы. Правда, даже и так все эксперименты оставались на совести Гольдмана. «Хочешь — действуй! А я посмотрю, что у тебя получится». Гольдман не жаловался, на недоласканность не обижался и о смене ролей уже не заикался. Он отчаянно учился жить сегодняшним днем. Есть у него Юрка — слава богу! Все равно это выглядело чересчур прекрасным, чтобы быть настоящим. «Я тебя люблю, — думал он. — Я так тебя люблю. Пусть все будет по-твоему».
А Юрка смеялся, звал «Лёшкой», подставлялся под ласки и поцелуи, точно большое грациозное животное, умел быть настойчивым и неумолимым, в момент, когда захлестывало с головой — так, что приходилось лишь покорно подчиняться его желаниям. У Гольдмана напрочь вышибало дух и остатки мозгов от подобного контраста: слишком мгновенным порой становился переход от «Юрка — мой бывший ученик» к «Юрка — мой взрослый и сильный любовник». Такому хотелось сдаться целиком и полностью, вручить ему в руки условный поводок от условного ошейника и не рыпаться. Иногда Гольдман начинал подозревать себя в тайном мазохизме. Но вслух ничего не говорил, безжалостно давя любые свои попытки отвоевания собственной независимости. Собака? Ладно. Где там мой коврик?
Пол был жестким, даже когда на него укладывались в несколько слоев одеяла, зато не скрипел. Соседи снизу, должно быть, считали, что Гольдман периодически двигает мебель или вовсю раскачивается в кресле-качалке. Кстати, в кресле они тоже пробовали — показалось неудобно.
Юрка довольно быстро разобрался с теорией и практикой предварительной подготовки, и отныне гольдмановская задница не страдала сверх необходимого. Да и вообще все, похоже, налаживалось. И не только в плане «половой» жизни.
Юрка устроился на работу. Это означало, что у них стало меньше времени для двоих, однако Блохин наконец обрел финансовую самостоятельность и абсолютную уверенность в себе.
— К тете пошел. Она теперь в магазине заведующая. А я вроде как грузчик, он же иногда — помощник продавца. Расту!