Дальними дорогами (СИ), стр. 84

Юрка благодарно боднул его в плечо.

— Ты как?

— Нормально, — отмахнулся, глядя в потолок, Гольдман. — Жить буду.

Ну и как тут отвечать? Впрочем… «Наше счастье — в наших руках». Либо в следующий раз готовиться самому, учитывая наклевывающееся… свидание, либо все-таки учить Юрку. В глубине души Гольдман по-настоящему жаждал хоть раз в жизни не быть учителем. По крайней мере, в постели. Но… «Хочешь рассмешить богов — поведай им о своих желаниях». Кстати, о желаниях… Имелась у него некая нездоровая тяга к истине.

— Юр… А где ты… ну… научился, что надо делать? — «Хреново, прямо скажем, научился, но все же».

Юрка завозился у Гольдмана под боком, сдержанно хмыкнул. Смущенный Блохин?

— Ну… Там была одна… На медпункте. Катька. Слабая на передок баба. Всем давала, кто просил. И это… в жопу тоже. А мне же нужно было узнать. Вот и… Да и… Леш, ну это же просто… Ничего не значит, правда.

«Разумеется, ничего. Фи-зи-о-ло-ги-я. И не другой мужик, как-никак». Наверное, Гольдман должен был чувствовать себя польщенным. В конечном итоге именно его «прекрасное тело» являлось главной целью этих смелых экспериментов. Все ради него. Должен был, должен был чувствовать хотя бы благодарность. Однако ничего подобного не чувствовал. Лишь тупую боль, словно какой-то древний чернокнижник ковырял его восковое сердце тонкой ржавой иглой.

— Я понимаю, Юр.

Самый ужас заключался в том, что он действительно понимал. И про восемнадцать лет, когда хочется постоянно и все равно кого — иначе можно элементарно свихнуться. Как гласит народная мудрость: «Стоит даже на фонарный столб». И про то, что секс и любовь — абсолютно разные вещи. Теперь об этом писали даже в «СПИД-Инфо» — в каждом новом номере. И там же (он такое почему-то особенно ненавидел) — про «секс для здоровья».

— Вы хоть с этой… Катькой резинками пользовались? Не хватало только тебе от нее какую-нибудь гадость цепануть.

— Естественно, с резинками. Леш, ну что я — вообще тупой, не соображаю? Да и у Катьки с этим строго было — она все же медработник, а не блядь привокзальная.

«Ха! Как будто медработник не может быть… блядью!»

Ржавая игла, засевшая в восковом сердце, никак не желала убираться. Почему? Что сейчас не так? Вот ведь Юрка рядом – ластится, как здоровенный котенок, дышит куда-то в подмышку и, кажется, согласен на второй заход. И в их распоряжении — еще целые сутки, даже с хвостиком — почти все время мира. А чтобы диван не скрипел — можно на полу. И…

«Язык мой — враг мой».

— Юр, а ты не думал о том, чтобы по-другому, а? — Гольдман сам поразился, насколько неуверенно прозвучал его голос.

Вынырнувший из-под его руки Юрка взглянул недоуменно.

— По-другому — это как?

— Ну… Мы могли бы меняться.

Гольдман готов был поклясться, что после этих слов в комнате похолодало градусов на двадцать. Если смотреть внимательно (а он именно так и смотрел), становилось заметно, как потемнели Юркины глаза, а губы сжались решительно и словно бы… непреклонно. Даже слегка брезгливо.

— Извини, но… Нет, — Юрка отчаянно помотал головой. — Нет. Извини.

Не то чтобы смена ролей являлась для Гольдмана непременным условием любых серьезных взаимоотношений. Жили же они с Вадькой — и особо не заморачивались. Гольдман много раз хотел поменяться, да Вадька, смеясь, отказывался. Говорил: «Мне и так нравится!»

Но вот это категоричное «Нет!» почему-то заставило вздрогнуть. Будто для Юрки было очевидно: настоящий мужик — всегда сверху, а тот, кто снизу — слабак, девчонка. Та же баба, только с членом.

— Почему?

— Потому! Ты мне еще предложи… это… — голос у Юрки стал нехороший, злой.

— Что именно? — уточнил Гольдман.

— В рот взять, вот что!

Гольдман закрыл глаза. Как же все запущенно-то, а?

— Юр, ты это всерьез? То есть если бы я тебя сейчас о чем-нибудь таком попросил, ты бы взял и ушел? После… всего?

— Взял бы и ушел.

Сидит иногда в нас этакий вредный чертик, вылезающий в самый неподходящий момент из своей золоченой табакерки — как в знаменитой сказке Андерсена про оловянного солдатика. Вот живешь себе, живешь и искренне считаешь, что ты — как раз тот стойкий оловянный солдатик на одной ноге. А дойдет до дела — и — фр-р-р! — омерзительный черт.

— Ну тогда — иди.

— Что?

Гольдман отчетливо понимал: в нем говорят еще не до конца изжитая обида, горький морок одинокой бессонной ночи, запоздалая ревность к какой-то неизвестной бабе сильно облегченного поведения — все вместе. И тупое, бессмысленное, наверное, ожидание тех самых слов, так и не произнесенных между ними, поэтому теперь склонялся к тому, что все – к лучшему. Нет, правда.

Юрка посопел для порядка, потом стремительно встал и потянулся за штанами. Гольдман старался на него не смотреть. Зачем? Есть искры, из которых никогда не возгорится пламя. Разве что пошлая газовая горелка или какой-нибудь, прости господи… керогаз.

Не смотреть — не смотреть — не смотреть…

«Леш, ты больной? Что ты делаешь?»

— Мне больше не приходить?

То, как это прозвучало, почему-то напомнило Гольдману того, прошлого, Юрку, каким он однажды возник на пороге этой самой квартиры: длинного, немного нелепого и совершенно ни в чем неуверенного подростка. Горло царапнуло непроизнесенными словами.

— Так как?

Гольдман все же осмелился поднять на него глаза. Юрка стоял спиной, теребя в руках свою черную водолазку. «Вернешься, когда решишь», — хотел сказать Гольдман, но в этот момент его взгляд замер на двух невероятно красноречивых отметинах у Юрки на спине. Сбоку: одна — в районе правого плеча, другая — с той же стороны чуть ниже лопатки. Раньше он такое уже видел… в кино. В фильмах про войну.

— Юр? Что это?

Юрка оглянулся, перехватил потрясенный гольдмановский взгляд, пару мгновений молчал, потом ответил, иронично дернув уголком рта:

— Бандитская пуля. Помнишь, писать тебе долго не мог? Вот, оно. Нарушителей задерживали. Леш, ты чего?

Сила, куда больше его самого, сорвала Гольдмана с дивана, швырнула к Юрке, вжала в него, словно в тщетной попытке укрыть, загородить своим телом от тех, давно ставших лишь жутким воспоминанием выстрелов.

— Не уходи. Никогда не уходи от меня, Юр. Мне ничего больше не надо. Ничего. Прости.

«Все поправимо, сеньор мой, кроме смерти!» «Дурак! Какой же я дурак! Напридумывал себе… разного, а она, сука, опять рядом…»

— Леша! Ну ты что? Все же уже прошло!

Юрка — живой, реальный Юрка — сжимал его вздрагивающее голое тело своими надежными ладонями, целовал запрокинутое лицо, сомкнутые от липкого ужаса веки, подбородок, щеки, кадык.

«Ничто на земле не проходит бесследно…»

— Конечно, мой хороший. Все уже прошло. Чай будешь? Могу блинчики испечь. Или оладики. С вареньем.

*

Эти Юркины шрамы превратились для Гольдмана в чертов фетиш: он обожал их ласкать кончиками пальцев, гладить, словно стараясь стереть, убрать с упругой кожи даже воспоминание о просвистевшей совсем рядом смерти, целовать, вылизывать, тереться о них носом. «Живой-живой-живой! Кто бы ты там, наверху, ни был, спасибо!»

Юрка хихикал и уворачивался от щекотки.

— Леш, ну мне с твоими и меряться смешно! Ты у нас натуральный шрамоносец — истинный воин. А у меня — так, две дурацких дырочки.

— А мне писал, что приболел! — ворчал Гольдман. — Гнусный лжец!

— Ну, уколы были вполне всамделишные. Сидеть потом долго не мог. И писать не мог, рука… плохо работала. Ладно хоть не комиссовали. А так… Медаль дали, представляешь? Настоящую. «За отличие в охране государственной границы».

— Приходи как-нибудь в форме — похвастаешься.

Юрка засмущался, заалел ушами.

— Да ну тебя! Чего там хвастаться?

— Блохин! Ты все-таки балбес!

Гольдман редко называл Юрку по фамилии — только если сердился. Впрочем, по большей части сердился он не всерьез. Так, дурака валял.

После того тяжелого разговора о равенстве, когда он по собственной непролазной глупости едва опять не потерял Юрку, между ними вообще все стало как-то... легко. Словно это специально для них спел своим хрипловатым, чуть надтреснутым голосом Окуджава: