Дальними дорогами (СИ), стр. 80

От этих слов, от этого взгляда — совершенно рысьего, от запаха Юрки, от его рваного дыхания в тесноте коридора Гольдман напрочь утратил инстинкт самосохранения: шагнул навстречу, прижался грудью к скользкой ткани куртки, провел горячей ладонью по ледяной Юркиной щеке, выдохнул куда-то в замотанную шарфом шею:

— Проходи.

Больше он ничего не успел сказать. Потому что…

Коридор был тесным, чертовски тесным! Одежду с вешалки они, кажется, уронили на пол, как пишут в газетах, «в едином порыве». У Юрки, точно у какого-то индийского божества, обнаружилось враз множество рук: одними он вжимал совсем потерявшегося во всем этом Гольдмана в стену так, что с низкого потолка сыпалась на голову давно не обновлявшаяся побелка, другими — избавлялся от собственных кроссовок и куртки, исхитряясь при этом забираться под растянутую домашнюю Лешкину футболку, до боли ласкать пальцами ребра, лопатки, живот.

— Юрка! — почти простонал Гольдман, ошарашенный, потрясенный до глубины души бешеным напором, сумасшедшей жаждой Юркиных требовательных губ. — Юрка!..

Этот их поцелуй был мучительно похож и вместе с тем напрочь не походил на тот, первый, больше двух лет назад. Такой же стремительный, такой же отчаянный, такой же сминающий на своем пути все преграды (можно подумать, Гольдман нашел бы в себе силы сопротивляться) — и в то же время бесконечно нежный, не наказывающий, а будто бы о чем-то просящий. И абсолютно без примесей: ни приторной сладости покупных тортов, ни терпкой отравы дешевого алкоголя — только Юрка и совсем чуть-чуть — мятной зубной пасты.

— Лешка… Лешенька! Ты…

— Пойдем в комнату, — прохрипел Гольдман, с трудом возвращаясь в реальность, которая все равно не желала держать их на плаву, рассыпаясь, как песочный замок под порывами яростного ветра.

Пойти не получилось. Потерявший к чертям голову Юрка с глухим рыком подхватил Гольдмана на руки, точно трепетную деву, и поволок. А Гольдман и не пытался возражать и вырываться: слишком гулко под его ладонью бухало Юркино сердце, слишком близко был сам Юрка и все его крепкое горячее тело, слишком он оказался… настоящим. Все было слишком. И диван, который Гольдман так и не успел заправить с утра, очутился слишком близко — каких-то четыре шага. (Он считал.)

Его уронили, придавили, содрали с него одежду. Кажется, Юрка и сам как-то исхитрился раздеться, потому что в следующий момент Гольдман всем телом ощутил его — кожа к коже: сильного, голого, совершенно готового к первому в их жизни решительному бою. Мелькнула на окраине разума мысль, что когда-то давно Гольдман мечтал увидеть Юрку таким, обцеловать всего, рассмотреть в деталях. Но… не теперь. Теперь детали вообще не имели значения. Теперь — только вперед!

Гольдман чувствовал себя как почти до смерти иззябший в ледяной пустыне человек, на которого вдруг не пойми откуда надвигается сплошная стена огня: и хочется наконец согреться, и страшно сгореть в пепел. И отступить… невозможно.

Единственное, на что хватило его, еще, пожалуй, не совсем удушенного инстинкта самосохранения, это спросить хриплым от желания голосом:

— У тебя резинки-то есть?

Он был готов и так, хрен с ними, с резинками, невзирая даже на то, что из всех газет буквально сыпалось пресловутое: «СПИД не спит!» Он, в общем-то, согласился бы на что угодно, но уголок Юркиных губ дернулся в какой-то — Гольдман глазам своим не поверил! — смущенной ухмылке:

— Я… принес. Погоди.

Гольдман потянулся к придиванной тумбочке, на которой у него всегда обитал тюбик детского крема — чтобы смазывать на ночь кисти рук, кошмарно сохшие от бесконечной возни со школьным мелом.

— Вот это используй. Знаешь как?

И усилием воли заставил себя не поморщиться от огорчения, когда Юрка обронил:

— Знаю.

Не хотелось сейчас думать, где Блохин успел обзавестись навыками обращения с партнером при анальном сексе.

Впрочем, навыки те, судя по ощущениям, были страшно далеки от совершенства. И Гольдман не понимал: расстраивает ли его данное открытие или радует? «Дьявол, — как известно, — в деталях». Особенно когда именно ты оказываешься снизу. Однако в какой-то момент все это: и слишком поспешная и оттого болезненная растяжка, и чересчур резкие для первого раза движения, и инстинктивное желание сбежать и спрятаться — перестали иметь всякое значение. Это был Юрка. Гольдман грыз уголок подушки, морщился от скользящих по щекам соленых капель и всем собой осязал сметающую все преграды волну абсолютного, чистейшего, беспримесного счастья от осознания собственной нужности, принадлежности, слияния. Хотелось выгибаться под ласкающими спину ладонями, рывками подаваться навстречу, забывать обо всем, слыша сзади хриплые, глухие от нелепой, заранее проигранной попытки сдерживаться, стоны. Пару раз даже казалось, что вот-вот, вот оно сейчас… А потом Юрка громко выдохнул, до боли впиваясь пальцами в гольдмановские плечи, потянул на себя, вколачиваясь отчаянно и яростно, и замер, на несколько мгновений пропадая в своем ослепительном восторге. Гольдман пожалел, что не видит в этот миг его запрокинутого назад лица: с зажмуренными глазами, приоткрытым ртом, розовеющими в неярком свете настенного бра скулами и крохотными капельками пота над верхней губой. Картинка, всплывшая перед мысленным взором, была столь отчетлива, что Гольдман позволил себе улыбнуться. Юрка! Юрка, с ним… Может, это все-таки сон?

Несмотря на достаточно заметный физический дискомфорт (учить еще некоторых и учить!), Гольдман едва не застонал от разочарования, когда внутри стало пусто. Колени и локти вдруг отказались держать вес совсем нетяжелого вроде бы гольдмановского тела, и он растянулся на скомканной простыне, с грустью ощущая, как остывает и покрывается холодными мурашками оставшееся без персонального солнца тело. Впрочем, довольно быстро тепло вернулось: Юрка прошлепал на кухню, очевидно, чтобы выбросить презерватив, а затем снова улегся на диван, подгребая к себе под бок норовящего свернуться в плотный клубок Гольдмана. Ну и кто из них теперь напоминал ежика?

— Леша… — горячие сухие губы прошлись сзади по шее, благодарно прижались к тому невероятно чувствительному (как с интересом обнаружил Гольдман) месту, где шея перетекает в плечо. — Лешенька, прости! Я…

— Все хорошо, Юр. Все просто отлично!

В этом не было ни грамма лжи, ни капли притворства. Гольдман почти до слез, до полного отчаяния, осознавал в тот момент всю поразительную скудность своего словарного запаса. Если бы он мог, то немедленно отправился бы зажигать звезды, чтобы через все небо прокричать раздиравшее его сердце безумное: «Люблю!»

— Врешь! — пробурчал Юрка, утыкаясь лбом куда-то между гольдмановских лопаток. — Ты не…

Требовалось срочно спасать балбеса, пока тот не увяз в самокопании и угрызениях совести. Гольдман развернулся к нему лицом, притянул к себе, нежно поцеловал покорно опустившиеся под его взглядом веки, скользнул губами по кончику носа, прижал к себе Юрку крепко-крепко — чтобы не вырвался, не сбежал, не исчез. А тот и не думал вырываться: улыбался, как умел только он один, терся всем своим длинным жестким телом о Гольдмана, точно большой удовлетворенный кот (хищный котяра, рысь!), в свою очередь норовил поцеловать, потрогать где придется, приласкать, погладить. Гольдман понял, что далеко не так равнодушен к достаточно бесхитростным Юркиным ласкам, как ему казалось. Даже совершенно неравнодушен!

— М-м-м!.. Сделай так еще!

И Юрка сделал. Пристально смотрел на мечущегося по подушке Гольдмана, будто на что-то очень важное, прикусывал от старания губу (чертов отличник!), шептал о чем-то тихо, вообще неразличимо от бухающей в ушах крови. Все завершилось быстро — ужасно быстро, но Гольдману было ни капельки не стыдно: слишком здорово, слишком остро, слишком… Это было утро, когда всего в его жизни вдруг стало «слишком». Практически земной рай.

Довольный не меньше самого Гольдмана Блохин улегся рядом с ним, поводил подушечками пальцев по гольдмановскому животу, размазывая стремительно остывающую сперму. Потом как-то неожиданно замер, напрягся.