Дальними дорогами (СИ), стр. 77
— Ну что ты, Лёшенька! — сказала Лизавета, прижимаясь губами к его щеке, и только тогда Гольдман понял, что плачет.
И ведь когда-то он решительно запретил себе слезы. Не Лешка Гольдман, а какой-то Железный Феликс! Но потом сорвало стоп-кран — и на тебе. «Что бывает без берегов?» — «Девочкины слезки». Лешкины слезки, ага.
— Прости, Лиса, что-то я расклеился.
Гольдман осторожно стряхнул с себя Лизкины губы и руки, встал, шмыгнув носом, и отправился в ванную умываться. Там, среди сохнущих на бесконечных лесках пеленок и прочих деталей немудреного младенческого гардероба, он честно попытался привести себя в божеский вид под звуки шумно льющейся в фаянсовую раковину воды. И у него ни черта не получилось: словно слепленную из папье-маше фигурку опустили в тазик с кипятком, и она поплыла, оставляя позади себя жалкий шлейф бумажных ошметков и домашнего клейстера. Да и вытащи ее из этого тазика — ничего хорошего не произойдет: убогая, полусмятая дрянь — кому ты нужна такая?
— Леша, у тебя там все в порядке?
Почему-то вспомнилось, как давным-давно его, отбитого у шпаны за гаражами, вот точно так же сторожил под дверью Блохин. Воспоминание больно резануло где-то в районе груди, и Гольдман решил: «Хватит. Пора спать». «Какие сны в том смертном сне приснятся?» — конечно, в данном случае довольно актуальный вопрос, но не сидеть же в ванной до утра.
— В полном, Лисонька.
Он в последний раз плеснул в лицо ледяной водой (не иначе как текущей с самых высоких в мире заснеженных горных вершин), почти до боли растер его выданным в личное пользование жестким после глажки махровым полотенцем и открыл дверь.
*
Утром тридцать первого они все вместе наряжали елку: Гольдман, Лизавета и Тимур Алексович, с серьезнейшим видом норовивший засунуть в рот тщательно вымытого перед этим, полуоблезшего от времени пластмассового попугайчика. Алекс умотал на работу и обещал вернуться к ночи. (Его, как молодого отца, нынче, к всеобщему счастью, освободили от ночного дежурства.) Елка была искусственной и помещалась на большом круглом столе, чтобы младенец ни при каких условиях не смог добраться до нее самостоятельно.
— А я люблю живую… — ностальгически вздохнула Лизавета, обматывая ее еще одним витком розовой мишуры. — Помнишь?
Гольдман кивнул. Что-что, а память у него была отменная. И в ней хранилось столько елок, что вполне хватило бы на средней паршивости еловый бор. Только вот в последние годы все чаще стали попадаться… искусственные. По телевизору привычно показывали «Иронию судьбы». Этот фильм обожала мама. Гольдман, едва шевеля губами, подпевал:
Если у вас нету тети,
Ее не отравит сосед…
Тьфу ты, ересь какая! После вчерашнего душевного стриптиза хотелось уйти в скит. Говорят, прятались еще где-то в глухих сибирских лесах. Или уехать на Северный полюс. Или на Южный — подальше от всяческой цивилизации. К пингвинам. Водить там с ними хороводы и чувствовать, как вымерзают со щек — на веки веков — недавние гадкие, стыдные слезы.
— Леш, если завтра у Тима не вылезет температура, пойдем гулять? Ты на когда билеты обратно взял?
— Второго утром, Лисонька.
Вот ведь черт! Приблазнится тоже! Пингвины…
— Ну хоть по центру тебя проведу. А то слетал в Грузию, называется. Первого, естественно, все будет закрыто, но красоты-то местные никуда не денутся.
Гольдман отлично обошелся бы без всяких красот — после вчерашнего он ощущал себя буквально выпотрошенным, точно старый плюшевый медведь, из которого кто-то — разумеется, из самых лучших побуждений! — вытащил сквозь образовавшуюся в пузе дырку всю слежавшуюся от времени вату. Или тем печально знаменитым лопнувшим шариком из чудного мультика про Винни-Пуха и Пятачка — когда он уже в стадии «замечательно выходит». Тряпочка.
— Бери младенца и пошли на кухню — буду делать хинкали. Лешенька, ты любишь хинкали?
Так ему подруга и дала предаваться жалости к собственному бедственному состоянию! Мысленно встряхнувшись, Гольдман кивнул:
— Люблю, конечно! А что такое хинкали?
Пока Гольдман с Тимуром возились в специально для них рассыпанной на кухонном столе муке, превращаясь в некую помесь снеговиков с привидениями, Лизавета священнодействовала над странным грузинским подобием пельменей: фарш обязательно рубить, но ни в коем случае не прокручивать через мясорубку (а Гольдман только-только собрался поиграть мускулами, оказывая слабой женщине посильную мужскую помощь в кручении ручки), в мясо требовалось добавить свежей зелени, складочек на «пельмене» должно быть ровно шестнадцать, а «хвостик» оставлялся вовсе не для того, чтобы его есть. «И забудь про вилку! Опозоришься на всю Грузию — потом не отмыться!»
Гольдман хихикал и предлагал донельзя довольному всем происходящим Тиму попробовать сырой хинкаль, за что был бит разгневанной мамашей по шее влажным кухонным полотенцем.
— Вредитель!.. Кстати, об «отмыться»… — Лизавета ловко выхватила из гольдмановских рук младенца и под его оскорбленный рев утащила умываться. Расставаться с «дядей Лёшей» Тимка определенно не хотел, и это почему-то невероятно грело. Никогда в жизни не имевший дел с настолько маленькими детьми Гольдман чувствовал себя всемогущим магом, чародеем и едва ли не покорителем мира.
«Подрастет — нужно будет с ним модель ракеты сварганить. Если матушка его нас не убьет… А еще подарить ему лампу со звездным небом… Как Юрке». Мысли о Юрке значительно поубавили оптимизма, но Гольдман сурово велел им заткнуться — в конце концов, времени для переживаний и страданий у него впереди — почти два года. Успеет еще.
На кухне возникла Лизавета с ребенком на руках. Черные влажные волосенки прилипли ко лбу, губы складывались в обиженную гримасу. Тимка явно собирался в очередной раз захныкать.
— Передержали красавца, — хмыкнула Лизка, прижимаясь губами к младенческому затылку. — Сделай дяде Лёше: «Пока-пока!» — и пойдем. Как говорится: «Ня-ня — и бай!» Вернусь, — это уже Гольдману, — буду учить тебя правильно есть хинкали.
Однако с практическим занятием ничего не получилось — в гости нагрянули родственники Чинати: дядя и тетя Алекса и его двоюродный брат. Гольдман подумал, что подруге в такой ситуации не позавидуешь: только что уложенный спать Тимка требовал священной тишины, а по-южному шумные родственники — совсем наоборот. Пришлось всем утрамбоваться на крохотной кухоньке, закрыть крепко-накрепко все межкомнатные двери и поедать хинкали в условиях, максимально приближенных к экстремальным. Про то, что их едят руками, Гольдман помнил свято, так что вселенского позора буквально чудом удалось избежать. И «хвостики» от них, художественно разбросанные по тарелке, смотрелись забавно. Зато Новый год, как ему и положено, запах мандаринами, которые были вовсе не похожи на те, что продавались в родных пенатах Гольдмана. В этих солнце ощущалось даже на расстоянии. (Правда, если бы кому-нибудь взбрело на ум устроить Великий Всемирный конкурс красоты среди мандаринов, а Гольдмана посадить в жюри, то победили бы те, что однажды приволок в старой потрепанной авоське Юрка Блохин. Каждому свое.)
Едва лишь гости ушли, проснулся Тимур. Лизка тяжело вздохнула, на пару мгновений устало прикрыв глаза.
— Ты не представляешь, как я его люблю, когда он спит!
Гольдман хмыкнул. Голос недовольного жизнью Тимки звучал весьма… впечатляюще. Как пожарная тревога. Или еще громче.
— Бегу-бегу, моя деточка! — зычно отозвалась Лизавета на очередной требовательный вопль. — Мамочка уже почти пришла!
— Хочешь, я с ним погуляю? — осторожно предложил Гольдман. Мало ли, какие тараканы копошатся в мозгу поглощенных могучим материнским инстинктом женщин. — А ты немножечко отдохнешь. У него же уже второй день температуры нет.
— Ты — святой! — восторженно провозгласила Лизавета, вмиг расправляя свои волшебные переливающиеся крылья. Даже морщинок на ее явно усталом лице в момент стало как будто бы меньше. — Нет, ты правда это сделаешь? Погуляешь? Ой, Лёшенька!