Дальними дорогами (СИ), стр. 76

— Лешка! — выдохнула ему в ухо совершенно счастливая Лиса. — Давай быстрее, борщ стынет.

Осталось неясным, почему из всех роскошеств знаменитой грузинской кухни его встречал украинский борщ, но сопротивляться Гольдман не стал. Варила подруга этот самый борщ прямо-таки божественно! Может, именно потому и остановилась на нем сейчас: не забыла, как урчал Лешка, практически ныряя носом в тарелку, еще там, в их в городе.

— Лиса ты моя, Лисонька! Кажется, с твоего отъезда так вкусно не ел.

— Да ты, Лешик, похоже, вообще без меня там не ел, — покачала та головой, выставляя на стол глубокое керамическое блюдо с сациви. — Выглядишь словно выходец с того света. Скоро сможешь за шваброй прятаться — никто не найдет.

— Да ладно, — отмахнулся, жуя и млея от наслаждения, Гольдман. — Я не тощий, я изящный.

В ушах все еще ровно гудело, будто совсем рядом вспарывали воздух самолетные двигатели.

Принесли знакомиться мелкого. Покрытый зелеными пятнышками, точно какой-нибудь веселенький ситчик в частый горох, ребенок смотрел на Гольдмана темными восточными глазами и недовольно сопел, не иначе как собираясь разреветься.

— Не делай этого! — строго сказал ему втайне всерьез опасавшийся маленьких детей Гольдман и состроил рожу, сведя зрачки к переносице и старательно сморщив лицо. В глазах крохи проступил интерес.

— Лешка! Ты его пугаешь! — возмутилась Лизавета.

— Еще чего! Джигиты мартышек не боятся! — отозвался Гольдман.

И впрямь: Тимур явно раздумал плакать и даже вполне бойко попытался ухватить незнакомого дядьку за нос. Гольдман пожертвовал носом и позволил себе с облегчением выдохнуть через рот. Стыковка состоялась.

— Вы его хоть сфотографировали на память таким… пятнистым?

— А как же! Сумасшедший папаша надысь полчаса вокруг с фотоаппаратом скакал. Лучше бы полы к празднику помыл, честное слово!

После ужина перебрались на расправленный в гостиной диван. Тоже покормленный и потому пришедший совсем уж в благостное настроение Тимур, у которого нынче, видимо, в честь прибытия высокого гостя в первый раз с начала болезни не поднялась к вечеру температура, развлекался с разноцветными пластмассовыми погремушками и еще какой-то гремящей и пищащей ерундой, а Гольдман болтал ни о чем с Лизкой, тихонько вязавшей что-то крючком из толстой голубой шерсти. Всем все равно было понятно, что самые разговоры начнутся ночью, когда Чинати (старший и младший) будут уложены спать, а Лиса напечет к чаю свои бесподобные оладики, ибо без означенных оладиков какие же могут быть ночные посиделки?! Кстати, Гольдман пребывал в некотором обалдении от вида подруги с младенцем на руках. Вот с кого бы всяких там мадонн писать! Кто бы подумал, что Лизка — сильная, самостоятельная и довольно ершистая — может стать настолько мягкой и невыразимо женственной! Повезло Алексу!

Непрошенной вползла в голову грустная мысль: «А у меня такого никогда не будет. Ни жены, ни ребенка». И следом за ней — вторая: «Ни Юрки. Максимум — рыбок заведу. Потому что при моем образе жизни даже кот подохнет от тоски и одиночества. Старый педик с рыбками».

Он вообще в последнее время все чаще ощущал себя старым. Не календарными годами (тут, как подсказывал разум, все по-прежнему оставалось в полном ажуре), а какой-то пустотой внутри. Ничего. Никого. Словно вместе с ушедшим в армию Юркой исчезла куда-то радость. Требовалось буквально заставлять себя по утрам вставать с постели, умываться, завтракать, тащиться на работу. Там кое-как удавалось забыться: наваливавшиеся со страшной силой дела (по самую маковку!) и куча чужих проблем, решать которые следовало «срочно-срочно-еще-вчера», не давали киснуть и совсем уж скатываться в черную депрессию. Но вот потом… Тишина дома давила, мешая дышать, молчащий телефон хотелось разбить о стену. Гольдман садился у телевизора — что бы там ни шло — и тупо пялился в экран. Но и тут настигало неизбежное – воспоминания. «Вот это мы смотрели с Юркой». «Этот фильм Юрка не любит». «А этот ему бы понравился». «Взгляд» и вовсе включать боялся. Особенно, когда БГ спел из Вертинского:

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой…

Тогда он подумал, что опять придется вызывать «скорую». Обошлось. Отпустило. Ночью приходил Вадька, сидел на краешке дивана, держал за руку ледяными пальцами, улыбался молча. Хороший был сон. Юрка во сне не навещал, и Гольдман суеверно радовался этому обстоятельству. Не слишком-то жаловали живые его сны.

«Здравствуйте, Алексей Евгеньевич!

Вот и к нам пришла зима. Откуда-то дуют студёные ветра, и мы постоянно мерзнем. Снега по-прежнему нет. И солнце, очень много солнца. Реки здесь быстрые и, ясное дело, не замерзают. И холодные — всегда. Парни говорят, они в них летом купаются. Но я, конечно, не буду. Что я, дурак? (Зачеркнуто.) А может, и буду, ужасно по воде соскучился. Бассейна тут поблизости не водится. Чувствую себя рыбой, выброшенной на берег — жабры пересыхают. Соскучился. Да, вы правильно все поняли. Горы я не люблю, они здесь какие-то ненастоящие — из песка.

Ваш Юрий Блохин».

«Соскучился…» Гольдману нравилось думать, что он все понял правильно. И одновременно было страшно поверить, а потом — понять, что в очередной раз ошибся.

— О чем мечтаешь, Лешик? — Лизавета наклонилась, заглянула в глаза, убрала с гольдмановского лба прядку волос. — И оброс — скоро косички можно будет плести. А еще педагог! Воспитатель юношества! Всем ребятам… этот… пример. Свести тебя, что ли, в парикмахерскую?

— Лиса, умерь свой материнский инстинкт, — ухмыльнулся Гольдман, выныривая из собственных невеселых (как и всегда, по правде сказать, в последнее время) мыслей. — Алекса вон води куда хочешь. А я и сам до парикмахерской доберусь. Дома!.. — добавил он многозначительно, заметив хищное выражение лица любимой подруги.

Оставалось надеяться, что его услышали. Да и в праздники, поди, никакая парикмахерская не работает. Если бы так же легко удалось избежать и ночного разговора по душам! Но не тут-то было.

К десяти, пережив сложный процесс кормления, купания, гигиенических процедур и укладывания младенца, Гольдман оказался на кухне наедине с невероятно серьезно настроенной Лизаветой. Даже сногсшибательный запах горячих оладиков и щедрая миска яблочного джема к ним не смогли сбить Лису со следа. А он уже и забыл, насколько упертой та может быть!

— Ну, рассказывай, что у тебя творится в личной жизни…

И Гольдман рассказал. Все как есть. А чего скрывать-то? «Снявши голову — по волосам не плачут».

И про Юрку. Какой он… необыкновенный. Какой сильный, мужественный, яркий. Кажется, хвалебные песни такого рода в древности именовались одами. И плавает потрясающе, да. Чемпион. И красивый. Или нет? Все равно красивый. И на «Сирано» они вместе ходили. И…

И про себя — какой он урод. Как сначала честно хотел помочь, поддержать — без всяких «таких» мыслей. Как стал замечать за собой… разное. Как сладко замирало сердце от одного лишь шанса быть «просто рядом». Как нестерпимо ныли ладони от невозможности дотронуться. Про побеги и бессонные ночи. Про борьбу с демонами похоти и еще более страшными демонами нежности. Про Юрочку Лозинского. Про тайное искушение согласиться, сдаться, отказаться от своей недостижимой и — дураку ясно — напрочь неправильной мечты. Про выпускной — чтоб его! — вечер. Про… всё.

…Когда Гольдман замолчал, было четыре часа утра, а глаза у Лизки выглядели совершенно больными и донельзя измученными. Она потянулась через стол, отодвинув в сторону чашку с остывшим чаем и, похоже, так и не уменьшившуюся за ночь горку оладиков, задев рукавом халата яблочный джем, провела теплой мягкой ладонью по щеке Гольдмана, коснулась губами его носа, прошептала, практически выдохнула:

— Лёшенька, бедный ты мой... За что же ты сам себя так?

Гольдман позволял гладить и целовать себя, полуприкрыв глаза и стараясь не стонать слишком уж неприлично — точно вот-вот кончит. По чему он, оказывается, действительно соскучился ужасно, почти смертельно, так это по обычному тактильному контакту: чтобы кто-то прикасался, нарушал границы, согревал своим теплом. Был бы знакомый массажист — ходил бы на массаж. Не ради здоровья тела (с этим — тьфу-тьфу-тьфу! — никаких особых проблем пока не наблюдалось), а ради скулящей в своей персональной клетке от кромешного одиночества души. Чертовой души, то и дело напоминавшей ему темными зимними ночами, что у Пашки наверняка имеется так недальновидно выброшенный в урну телефончик Юрочки Лозинского, однофамильца знаменитого переводчика. Хотелось не секса (хотя и его тоже), хотелось простых касаний — кожа к коже, поцелуев — любой интенсивности, пусть даже и в кончик носа, биения чужого сердца под пальцами. Хотелось… чувствовать себя живым. И, как ни цинично это звучало, Юркиных писем из далеких жарких краев — приблизительно два раза в месяц — было чудовищно мало, чтобы унять этот многовековой холод.