Дальними дорогами (СИ), стр. 72

— …мир поглядеть. Успею еще в книжках закопаться.

(А вдруг не успеешь? Юрка… Мой глупый. Мой храбрый. Мой…)

— Юра, я тебя очень прошу: не делай этого. У Института физкультуры есть отсрочка. Проучишься пять лет, потом можешь идти в свою армию… — (если пожелаешь.)

— Нет. Я уже все решил.

— Юр… — у Гольдмана даже скулы сводит от абсолютного отчаяния и собственной беспомощности, — ну хочешь… пойдем ко мне, а? И ты… и я… ты ведь хотел…

«О, заткнись, Христа ради, убогий!»

Юрка смотрит на него странно и, кажется, чуть презрительно.

— Предлагаешь переспать с тобой?

— Да. Все, что захочешь. Только…

— Дешевка! — Юрка сплевывает на дорожку и уходит прочь: расправив плечи, засунув руки в карманы светлых брюк, не оборачиваясь.

Утки все с тем же деловым видом расчерчивают пруд, дети пускают «блинчики» по поверхности воды, вдалеке играет музыка… Где-то за куполом синего июньского неба смеются звезды.

*

— Алексей Евгеньевич, а какие стихи вы любите? Наверное, о звездах, да?

Гольдман хлопнул себя по шее, с остервенением избавив мир от еще одного комара, и мысленно пожалел, что не имеет никаких прав так же легко и просто решить проблему с Аллочкой Лебедевой, которая вторую неделю донимала его ничуть не меньше кровососущих гадов.

«Радуйся, что хоть кому-то ты не противен!»

Радоваться не получалось.

…— Маяковский! Она поставила мне пару за этого гребаного Маяковского!

Гольдман с интересом посмотрел на бушующего Юрку. Блохинские отношения со Сколопендрой весь десятый класс привычно колебались между «все очень плохо» и «совершенно отвратительно». Не то чтобы Юрка совсем не любил книги — уж это-то предубеждение Гольдман в нем, к своей великой гордости, победил — но вот предмет «литература» и преподающая его Надежда Петровна Дуванова вызывали у Блохина острую идиосинкразию.

— Алексей Евгеньич, вы читали этого Маяковского?! Там же хрень на хрени и хренью погоняет! Его же читать попросту невозможно: ни рифмы, ни размера нормального. «Лесенка» эта идиотская. «Через четыре года здесь будет город-сад!» Да кому это на хрен вообще надо?!

— Ну ты же запомнил, — улыбнулся Гольдман, по обыкновению пропуская мимо ушей камнепад разнообразнейших «хренов» и прочих экспрессивных экзерсисов. — Значит, все не так уж плохо!

— Я запомнил единственную гребаную строчку! Ее все наши как попугаи целый урок твердили — тут кто угодно запомнит!

— А учить дома ты не пробовал? — голос Гольдмана звучал мило и даже почти не ехидно.

Юрка взглянул на него исподлобья:

— Издеваетесь, да? Полвечера угробил. Лучше бы с пацанами пивка попил.

— Так ты же не пьешь!

— Ну… посидели бы, побазарили за жизнь, под гитару попели. У нас там у одного гитара есть. Слышали вот эту?

Нам вчера прислали из Угро дурную весть:

Нам вчера сказали, что Алешка вышел весь…

Гольдман передернул плечами. Нет, голос у Юрки был что надо, и слух имелся в наличии, но вот собственное имя в подобном контексте… Да и не являлся, по правде говоря, Гольдман поклонником блатной романтики. Хотя папенька, помнится, на мамино ворчание по поводу сомнительного репертуара частенько многозначительно цитировал кого-то из отечественной классики: «Интеллигенция поет блатные песни».

— Никогда не слышал. А ты вот это знаешь? — и, глядя в загоревшиеся нездоровым азартом глаза Юрки, честно предупредил: — Петь не буду. Даже не уверен, что оно положено на музыку.

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают –

значит — это кому-нибудь нужно?

Значит — кто-то хочет, чтобы они были?

Значит — кто-то называет эти плевочки

жемчужиной?

И так — до конца, от которого у Гольдмана всякий раз радостно щемило в груди:

…Значит — это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

— Охренеть! — восторженно выдохнул Блохин. — Это же…

— Маяковский, — спокойно уточнил Гольдман. — Владимир Владимирович. Тот самый.

— Не может быть!

Гольдман пожал плечами: хочешь — верь, хочешь — нет.

— Эх! Ну вот почему нам такое не дают учить, а только какую-то революционную хрень?

Гольдман высокомерно дернул бровью.

— Ты просто не умеешь ее готовить.

Юрка хмыкнул — знаменитейший анекдот про котов он слыхал.

— Да ладно, Алексей Евгеньич! И вы не сумели бы нормально прочитать то, что нас заставляют зубрить наизусть!

— Можно подумать, когда я грыз гранит наук, была какая-то другая программа! — Гольдман помолчал, потом плюнул на собственный, трещащий по всем швам педагогический авторитет и не без изящества взгромоздился на не слишком устойчивый стул. — Учись, пока я жив! Знаешь, почему у тебя плохо с Маяковским? Его надо декламировать громко, почти орать. Тогда все ударения и рифмы сразу встанут на место, а ты поймешь, где делать паузы. Он для площадей писал, для стадионов. Его нельзя…. — Гольдман покрутил в воздухе рукой, подбирая слова, — себе под нос, будто читаешь вслух газету, сидя на унитазе.

Он подозревал, что плетет что-то не то, но остановиться уже не мог. Его несло веселой волной, он «козырял» перед Юркой, как любимый герой его детства Том Сойер — перед хорошей девочкой Бекки.

Разворачивайтесь в марше!

Словесной не место кляузе.

Тише, ораторы!

Ваше

слово,

товарищ маузер.

Довольно жить законом,

данным Адамом и Евой.

Клячу истории загоним.

Левой!

Левой!

Левой!

На следующий день Гольдмана вызвали к завучу. Увидев возле стола Ираиды пунцовую от злости Сколопендру, он понял, что вчерашний урок поэзии двадцатого века и актерского мастерства не оставил Юрку равнодушным.

— Ну все, Алексей Евгеньевич! Ваш Блохин перешел все мыслимые границы! Успокойтесь, Надежда Петровна, дорогая! Этот хулиган не стоит ваших переживаний!

Гольдман подобрался. Кажется, ему предстоял очередной революционный бой на баррикадах.

— А можно уточнить: что именно исхитрился натворить «мой Блохин»? Не выучил стихотворения?

— Лучше бы он его не выучил!

— Что вы такое говорите, Надежда Петровна?! — почти натурально изумился Гольдман. — Это же непедагогично!

— Ваш Блохин, — сурово глядя Гольдману в глаза, отчеканила завуч, — посреди урока влез на парту… — Гольдман про себя охнул, представив «картину маслом», — и орал стихи оттуда!

— Так это же прекрасно! — не заржать было сложно, практически невозможно, но ради Юрки он справился. — Надежда Петровна! Это же — настоящая победа, и я вас от души поздравляю!

— С чем? — ошарашенно хлопнула густо накрашенными ресницами Сколопендра.

— С педагогическим прорывом! Вы не только привили своему самому трудному ученику любовь к поэзии, но и способствовали развитию у него творческого подхода к материалу. Поздравляю! Маяковский — великий революционный поэт. Читать его следует именно так: ярко, громко. Надежда Петровна! Не хотите выступить с докладом на методическом цикле?

— О чем? — кажется, ему таки удалось своим пафосом отвлечь Сколопендру, да и Ираиду заодно, от стремления наказать Блохина.

— Как «о чем»?! О передовых методах преподавания литературы! Революция жива в сердцах современной молодежи. И все это благодаря наставникам — таким, как вы!

Мысленно он умолял себя не перегнуть палку, но ничего не мог поделать: «Остапа несло».

Короче, Юрка тогда отделался всего лишь получасовой, невыносимо занудной воспитательной беседой. Впрочем, по заслугам! Так ему и надо — футуристу хренову! Развел в приличной советской школе эпатаж! Но, кстати, к Маяковскому Блохин с тех пор проникся глубоким уважением.

…— Алексей Евгеньевич, так как насчет поэзии?

— Извините, Аллочка. Я вообще не люблю стихи.

*

Домой он вернулся в середине августа. На улице как-то вдруг стало холодно, мокро, и с деревьев уже осыпались слишком рано пожелтевшие листья. Будто бы лета и не было. А его и не было — все вышло тем днем на скамейке в дендрарии. Ладно, дожди — тоже в тему. Можно кукситься и сожалеть о небезупречности мира. Лизке позвонить. Правда, с Тбилиси связь куда хуже, чем с Ленинградом (что всегда являлось для Гольдмана большой-пребольшой загадкой), но при желании и должном занудстве… А еще где-то в недрах серванта затаилась бутылка «Хванчкары». Пить «Хванчкару» и слушать Лизкин голос, а где-то на заднем плане — неизбежный громкий плач младенца, Тимура Алексовича Чинати (и когда детки спят, если они постоянно орут?) — это почти рай. «Гармония мира не знает границ — сейчас мы будем пить чай». И «Хванчкару». И думать о несовершенстве земного бытия, внимая Лизкиному обиженному, но такому родному бухтению по поводу неспособности некоторых просто вовремя купить себе билет на самолет. Или уже купить этот самый билет, м-м? До начала работы в школе – еще целая неделя, а деньги Гольдман, практически живя в обсерватории, вообще не тратил. Туда-обратно, дня три там… И Лиса будет счастлива. И мысли, успевшие за лето изгрызть мозг, точно усердные жуки-древоточцы столетний дуб — до состояния полной трухи, заткнутся наконец, дав место новым впечатлениям и свежим эмоциям, никак не связанным с…