Дальними дорогами (СИ), стр. 7
— Ну… Тем более. Тебе тоже там, наверное, нужно быть, — брякнул Гольдман и лишь по дернувшейся Юркиной щеке догадался, что именно подразумевается его родителями под словом «празднуют». — Сильно празднуют?
Юрка посмотрел исподлобья, словно раздумывая: говорить или нет правду? Потом вздохнул:
— От души. Они всегда… от души.
Гольдман ощутил себя ступающим по тонкому весеннему льду.
— А ты как? Когда они празднуют.
— К парням ухожу. Иногда пускают. У Жеки... у Женьки Мерзоева своя комната есть — там к нам никто не лезет. Красота!
— А когда… не пускают?
— На кухне можно отсидеться, пока не уснут все. В общаге кухня ничего так… большая. Я там часто уроки делаю.
Гольдман почувствовал, что для него, пожалуй, на сегодня вполне довольно откровений. «У тебя проблемы, Лешик, стало быть? Серьезные, взрослые проблемы? Личная жизнь не складывается? Ты — самый несчастный человек на свете? Черт!»
— Тогда — спать! — решительно произнес он.
— Как — спать? — изумился Блохин. — Здесь, у вас, спать?
— А чем тебя не устраивает? У меня к тебе тоже никто лезть не будет — живу я один.
— Да вы че, Алексей Евгеньич?! — потрясся Юрка. — Вы же учитель. Это как-то… — Гольдман внутренне сжался. Сейчас ему ка-а-к скажут!.. — Вы не обязаны вообще-то обо мне… заботиться.
— А ты? Ты разве не обязан обо мне заботиться?
— В смысле? Я чего-то не петрю.
— Вдруг мне ночью плохо станет, а рядом — никого? Нет уж, Блохин! Спасать так спасать!
На Юркином лице отразилась целая гамма чувств: от озабоченности до радости. И ни грамма страха. Гольдман позволил себе облегченно выдохнуть. Кто его знает, какие странные умозаключения может сделать, основываясь на своем богатом жизненном опыте, это дитя местных трущоб? Но, похоже, прекрасный гольдмановский порыв в кои-то веки был понят совершенно правильно.
Юрка настоял на том, чтобы вымыть посуду. Гольдман убрал со стола. Потом они вместе пошли в комнату. Блохин с интересом рассматривал книжные полки и карты звездного неба, закрывавшие почти все свободное пространство стен. Видимо, пока Гольдман мок в ванне, мальчишка так и не удосужился совершить экскурсию по квартире. Это было даже… мило. И, если честно, абсолютно неожиданно. По правде сказать, до сегодняшнего дня Гольдман как-то совсем иначе представлял себе Юрку Блохина. Выходит, в очередной раз поторопился с выводами?
— А это ваша девушка? — спросил Блохин, останавливаясь возле портрета, висевшего на стене.
— Мама, — улыбнулся польщенный Гольдман. Не отказался бы он от такой девушки, нет, не отказался бы!
Портрет и впрямь был удачный. Круглая старинная рама, акварель. Раму приволок с помойки отец, а портрет в технике акварели нарисовал бывший мамин поклонник — Ашот Авакян, ныне — заслуженный художник Армянской ССР, лауреат, дипломант и прочее, и прочее. Мама вспоминала, что папенька все зубы стер в порошок, когда «Ашотик», как еще тогда начинающего, никому не известного художника называли друзья, заставлял ее часами позировать у него в мастерской. Наброски он, видите ли, делал! Момент ловил! «И любовался! Знаешь, Лешка, как он мной любовался!» Глаза ее на уже измученном болезнью желтоватом лице сверкали счастливо и молодо, а Гольдману хотелось плакать. Кстати, глядя на портрет, сразу было видно, что художник «любовался»: длинная запрокинутая шея, струящиеся каштановые волосы, смешливые ямочки на щеках, сияющие глаза, восхитительный изгиб розовых, не тронутых помадой губ, тень от ресниц на точеных скулах. «Ты на меня похож, Лешка, — говорила мама. — Правда, мастью в отца пошел». Гольдман ненавидел и свою масть, и своего отца. А еще, сколько ни старался, даже в самом благожелательном зеркале не мог обнаружить ни маминого очарования, ни маминых ямочек на щеках. Только мамин рост. Правда то, что в женщине именовалось «хрупкостью» и «миниатюрностью» и вызывало умиление, в мужском воплощении становилось лишь источником вечных разочарований и бесконечных комплексов.
— Красивая у вас мама, — совершенно искренне произнес Блохин. (А Гольдман уже и забыл за своими невеселыми размышлениями, что находится в комнате не один.)
— Красивая. Была. Умерла несколько лет назад.
Он и сам не знал, зачем рассказывает этому абсолютно постороннему человеку, своему проблемному ученику, такие личные подробности. Поставил парня в неловкое положение. Как тут можно среагировать? Какие слова подобрать?
Блохин поинтересовался:
— А где я буду спать? Я, вообще-то, и в кресле могу, и на полу.
Сразу стало легче на душе. Спокойнее и почему-то светлее.
— На полу — это перебор. У меня в хозяйстве раскладушка имеется.
Дальше Юрка под гольдмановским чутким руководством приволок из кухни висевшую там на вбитых в стенку гвоздях заслуженную брезентовую раскладушку, извлек с антресолей гостевую подушку и старое ватное одеяло, которое пришлось постелить вниз, вместо матраса. Сверху Гольдман выдал гостю покрывавший диван плед. Благо отопление в квартире уже дали, никто ночью не замерзнет. Обеспечив Юрку чистым постельным бельем, Гольдман, кряхтя и тихонько постанывая, занялся обустройством собственного довольно спартанского ложа. Без пледа в бок будет впиваться сломанная пружина, но это ничего, дело житейское! Подумаешь, одна ночь!
Предоставив Блохину возможность в уединении разоблачиться ко сну, Гольдман убрался в ванную, чтобы переодеться в пижаму, а на обратном пути словил заинтересованный Юркин взгляд. Вряд ли в блохинском окружении было принято спать в пижамах. Да Гольдман и сам, оставаясь в одиночестве, не заморачивался с ночной одежкой, предпочитая состояние «а-ля натюрель», а пижаму, в сущности, держал как раз на случай редких гостей или зверских, вымораживающих квартиру, холодов. Но для Юрки это сейчас была бы явно избыточная информация.
— У тебя завтра есть тренировка? — Гольдман отыскал в коробке с лекарствами анальгин и, проявляя заботу о своей изрядно пострадавшей в драке тушке, выпил сразу две таблетки. Его страшно радовала мысль, что поутру не нужно идти на работу: выходной день, каникулы.
— В десять, — Блохин попытался справиться с зевком, но не смог: вышло громко и смачно. Видимо, и его крепкий юный организм сегодняшний насыщенный вечер уже основательно укачал. — Да вы не беспокойтесь, Алексей Евгеньич, я сам проснусь и уйду тихонечко, чтобы вас не будить.
— Конечно, проснешься, — согласился Гольдман, но на всякий случай будильник все-таки поставил на восемь. Не шибко-то он верил в подростков, умеющих по утрам просыпаться без будильника. С чего бы тогда, интересно, этот же самый Блохин с завидной регулярностью опаздывал на первые уроки, чему доказательством были непрекращающиеся жалобы учителей?
Юрка поворочался на протестующе скрипевшей раскладушке, поплотнее замотался в плед, строго велел «будить, если что» и провалился в здоровый, молодой сон раньше, чем Гольдман успел пожелать ему спокойной ночи.
Наглая и яркая, хоть и ополовиненная кем-то Луна заглядывала в окно, мешая спать. (Маленькому Лешке мама рассказывала, что Луну сгрызают мыши, а потом она снова отращивает себе пузо, притягивая из космоса специальные лунные крошки.) Мысли в голове копошились неспешные и навязчивые: мысли-обрывки, мысли-воспоминания. Смеющаяся мама, почему-то на фоне Эйфелевой башни, которую Гольдман никогда не видел «вживую»; отец, любовно поглаживающий руль ярко-красных «жигулей»: «Смотри, какой зверь, Лешка! Будем с тобой в лес за грибами ездить! И на рыбалку!» (Поездили. Считай, почти год. А после отец машину продал. Как и все остальное.) Привычно заглянул «на огонек» Вадим (Гольдман улыбнулся, мечтая, чтобы тот посидел подольше, и соглашаясь ради этого не спать хоть всю ночь). Но Вадька только покачал головой, усмехнулся — и был таков, паразит, а на его месте возник потертый плюшевый медведь, живший у Гольдманов, когда Алексей был еще совсем мелким. Наверное, стоило расстроиться, даже обидеться на ветреного друга, но Гольдман не стал этого делать — бесполезно. Тем более что медведь взглянул загадочно и произнес многозначительным басом: «Спите спокойно, Алексей Евгеньич, я за вами присмотрю».