Дальними дорогами (СИ), стр. 69
— Юр, это не дело. Ты так экзамены не сдашь и школу окончишь со справкой.
— Ну и окончу, — не поднимая глаз. — Вам-то какая разница?
«Просто я люблю тебя». — «Неправильный ответ, Гольдман!»
— До недавнего времени я полагал, что мы — друзья.
Это было похоже на детский сад. Кажется, именно там подобные бесхитростные до примитивности слова еще имели хоть какую-то цену. Гольдман мысленно проклял внезапно навалившееся на него косноязычие.
— Друзья не лгут друг другу.
Ого! А вот это — уже почти диалог! Почему-то всплыл в памяти образ бескомпромиссного борца за свободу Овода из когда-то зачитанного до дыр романа Войнич: «Я верил в вас, как в бога, а вы лгали мне всю жизнь».
— Я тебе врал?
— Вы… Мы не будем говорить об этом.
Гольдман потер виски. Согласиться с Юркиным условием в их ситуации выглядело самым настоящим спасением. Однако сколько ни загоняй болезнь внутрь, она не исчезнет — потом будет только хуже.
— Сегодня — последний раз. Обещаю.
«Встанет и уйдет?» Юрка не ушел. Тяжело вздохнул, сел поудобнее, наконец поднял на Гольдмана ставшие совершенно свинцовыми глаза.
— Хорошо.
Лишь после того, как между ними упало это короткое слово, Гольдман вспомнил, что все-таки умеет дышать.
— Есть такое понятие, — начал, помолчав, Гольдман, — как «личная жизнь». Знаешь, почему она «личная»? Потому что никого из посторонних не должна касаться. Ни друзей, ни родственников, ни милиции, ни товарищей по партии или комсомолу. То, с кем я сплю — исключительно мое дело. По крайней мере, мне всегда казалось именно так.
— Вы спите с мужиками, — хмуро процедил Юрка.
«Откровенность за откровенность?»
— Нет. Человек, которого я… любил, погиб восемь лет назад. С тех пор — никаких мужиков. Тот пьяный тип — просто случайный знакомый, вообразивший себе черт знает что. Можешь мне не верить.
Гольдман закрыл ладонями лицо, помассировал внезапно налившиеся свинцом веки. Ничего себе разговор с учеником! Юрка, конечно, довольно взрослый для своего возраста, но, по сути, он все равно еще подросток. И он не готов к подобным откровениям. Хотя и сам Гольдман, если вдуматься, к ним совсем не готов. Ну что? Хлопнет дверью? Даст в морду, а уже потом — хлопнет дверью?
— Я… верю.
— Хорошо. Теперь дальше: не считая моей сомнительной личной жизни, есть ли что-то недопустимое или оскорбительное в моих действиях по отношению к тебе? — Ненавистный внутренний голос гадко подхихикнул: «Кроме очевидного, да, Лешик?» Гольдман хмуро велел ему заткнуться. Его мотивы — это его личное дело. Так же, как и личная жизнь. — Я тебя обидел? Напугал? Грязно домогался?
Юрка поморщился. Противно? Еще бы! Но… Правда — это отнюдь не всегда нечто сияюще светлое.
Молчание засасывало в себя, как черная дыра. «Если он помолчит еще минуту, то «скорая» мне уже не поможет».
— Нет. Ничего такого, — а по глазам читалось: «Попробовали бы вы!» Ну да! С настолько разными весовыми категориями!
Хвала всем несуществующим богам за Юркину честность!
— Тогда… Может быть, мы продолжим дополнительные занятия? Вот здесь, в школе, чтобы тебе было проще.
— Скажите еще: «Не страшно»!
— А тебе страшно? — Гольдман позволил себе усмехнуться. Ежик!
— Еще чего!
— Это радует. Ну так как? Юр, это нужно не мне, это нужно тебе. Это твое будущее.
Он мечтал услышать: «Ну что вы, Алексей Евгеньич! Давайте как прежде — у вас!» И боялся: «А иди ты на… пидор!»
Несколько долгих минут (со временем нынче творилось что-то совсем странное) Юрка пристально смотрел Гольдману в глаза, а потом наконец кивнул:
— Идет. Завтра в шесть?
*
Гольдман стоял у окна своей крохотной подсобки и думал, что зря не научился курить. Сейчас бы пригодилось. Еще как пригодилось!
Он едва не сдох за этот день. Сперва — суета и подготовка к выпускному, порхающие девчонки в «боевой раскраске», длинных — как на подбор — «взрослых» платьях и туфлях на каблуках. (Однако перед танцами у половины красавиц каблуки оказались заменены на нечто более удобное и практичное. А главное — привычное.) А прически! Локоны и локончики, в обязательном порядке уложенные как-то вот этак… Серьезные мальчишки, все, как один, в костюмах и даже с галстуками, правда, в основном, плохо повязанными. Мальчишки, явно считающие минуты до того момента, когда можно будет избавиться от этих «удавок» и прочей парадной «сбруи» и хряпнуть где-нибудь в пустом классе дешевой гадости вроде «Трех семерок», или что там нынче употребляет современная молодежь?
Затем было торжественное собрание, бесконечные речи. Гольдман тоже высказался в том смысле, что «смело мы в бой пойдем», то есть «вперед, в светлое будущее!», стараясь не смотреть на Блохина, который, как назло, нагло улыбался в четвертом ряду аккурат рядом со сказочно прекрасной Аленой Самойловой.
Потом, кажется, был концерт. Гольдман не видел и половины, хотя и принимал самое непосредственное участие в его подготовке. Глухо давило где-то за грудиной, а в голове болталась одна-единственная фраза: «Ну вот и все». Наконец-то наваждение, преследовавшее его почти два года, исчезнет, сгинет, оставив после себя только медленно сходящую на нет привычную боль воспоминаний. Может быть, когда-нибудь и доведется встретиться, например, столкнувшись на улице, и Юрка скажет: «Здрасьте, Алексей Евгеньич, как у вас дела?» И не отведет в сторону своего прямого, честного взгляда. А Гольдман ответит ему: «Все замечательно, Юра, просто отлично. А у тебя?» И пропавший было из гольдмановских снов Вадька опять придет, чтобы обнять и молча положить голову на колени.
В последнее время все у них с Юркой было хорошо. Хорошо и отстраненно. Просевшая было успеваемость Блохина постепенно вернулась в норму, стоило им возобновить совместные занятия, а Юрке — снова взяться за ум и вспомнить, что выполнение домашних заданий — не роскошь, а насущная необходимость. Встречались в школе по средам и пятницам. А воскресенье из обычного их графика само собой выпало — школа-то закрыта. Потребовалось увеличить нагрузку на неделе. Блохин ворчал, но справлялся и в гости к Гольдману не напрашивался. А тот и не предлагал. «Мы не будем говорить об этом».
Кто варит свой мед,
Тот сам его пьет…
Когда сегодня Юрка получал аттестат, в голове мелькнуло: «Не стыдно будет детям показать». Приблизительно одна треть всех оценок — четверки, остальное — твердые тройки. И даже три пятерки (тут Гольдман улыбнулся, перебрав в памяти: физкультура, музыка и труд).
…Внизу бумкала музыка. Стало быть, начались танцы. Вот и славно. Можно на некоторое время забиться в собственную норку, сделать вид, что тебя нет. Нет. Весь вышел. Сидит себе глупый заяц в темноте и совершенно не думает о том, как там, внизу, Юрка Блохин обнимает своими сильными руками какую-нибудь прекрасноволосую деву в платье из омерзительно розовой парчи. И о том, что эти руки должны обнимать вовсе не ту самую абстрактную деву, чтоб ей провалиться!
Каково это было бы: ощутить властное, абсолютно не нежное касание больших шершавых ладоней на своих ребрах? Прижавшись щекой к жесткому каркасу грудной клетки, услышать, как колотится там, совсем близко, чужое сердце? Поймать губами прорывающееся сквозь стиснутые зубы дыхание?
Гольдман, уймись. Ты бредишь!
Он запустил пальцы в волосы и со всей дури дернул. Боль обожгла, но это практически не помогло. «Все кончено, — решительно сказал себе Гольдман. — Пора отпустить то, что никогда не было твоим».
Я люблю Вас, моя сероглазочка, –
пропел он себе под нос. Сигарет все равно не было.
— Золотая ошибка моя.
Вы — вечерняя жуткая сказочка,
Вы — цветок из картины Гойя.
В такой интерпретации все терзания и душевные муки даже ему самому начинали представляться надуманными и смешными, словно кукольными. Сплошной литературой. Разве не в этом смысл набеленного лица и прорисованной поверх него черным гримом маски страдающего Пьеро? Ах да! И не забыть изобразить на щеке слезинку — будто последний, завершающий штрих.