Дальними дорогами (СИ), стр. 31
Иногда, впрочем, удавалось отвлечься на чтение. Лизка каким-то чудом на три дня раздобыла «на перечитать» супердефицитную «Мастера и Маргариту». Гольдман проглотил книгу за сутки. Да, это оказалось хорошим лекарством. Действенным. И мозги занимало отлично. Если бы… «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке…» Слишком много любви. Слишком болезненно-точно. Несмотря на то, что Булгаков писал про совсем другую любовь. Более… кошерную. Хотя и при поддержке темных сил. Интересно, как мессир Воланд отнесся бы к однополой любви? С одобрением? Заслужил ли Вадька Вернадский хотя бы покой?
К счастью или несчастью, Гольдман не верил ни в Бога, ни в Дьявола. Даже если к последнему и следует обращаться: «Мессир!»
А книжка помогла. Да. Но ненадолго.
Глядя на упадническое гольдмановское настроение, Лизавета, злобно шипя, пообещала притащить в больницу «Архипелаг ГУЛАГ» — в самиздатовском исполнении. Для поднятия тонуса.
Зная подругу, Гольдман в угрозе нисколько не усомнился и очень мягко попросил не ставить подобных серьезных экспериментов на пока еще живых людях — сердце и так не чересчур здоровое. Мало ли!.. Вот если Стругацкие где-нибудь нечитанные завалялись…
В результате он обретался в шестиместной палате, окруженный такими же, как он, тихими сердечниками самых разных возрастов, и с легким недоумением осваивал «Сказку о Тройке», осознавая: не его. «Понедельник» Гольдман обожал со всей страстью подростка, однажды впервые открывшего для себя волшебный мир НИИЧАВО. К «Чародеям» был снисходителен из-за чудесных актеров и неплохих песен. А вот здесь... Ну да, интеллекта вполне хватало догадаться: и почему запрещали, и зачем из библиотек изымали, но… Не цеплял его своим крылом карающий ангел безжалостной и непримиримой сатиры.
За что и получил от Лизки презрительный фырк и брошенное сквозь зубы:
— Все-таки, Алексей, у вас нет чувства прекрасного! Я разве что собой не торговала, чтобы этот дефицит вне очереди достать, а вы нос воротите! Ну и развлекайтесь теперь сами как хотите!
От полной безнадежности пришлось взяться за прихваченного из дома и давным-давно выученного чуть ли не наизусть Азимова. «Три закона робототехники» — какая прелесть!
«Робот не может причинить вред человеку или своим бездействием допустить, чтобы человеку был причинён вред.
Робот должен повиноваться всем приказам, которые даёт человек, кроме тех случаев, когда эти приказы противоречат Первому Закону.
Робот должен заботиться о своей безопасности в той мере, в которой это не противоречит Первому или Второму Законам».
Жаль, Гольдман, что ты не робот, и, стало быть, волей или неволей способен причинить вред тому единственному человеку, чья жизнь по-настоящему имеет для тебя значение. Хорошо хоть на эти две больничных недели вы с ним — по разные стороны баррикад.
А баррикады те оказались — ого-го! В больнице возникла очередная «новая метла» в лице главврача, который решил намертво перекрыть внеплановые посещения вверенных ему пациентов. Если раньше все желающие попасть наверх попросту сдавали вещички в гардероб, накидывали на плечи халаты и, сделав морду кирпичом, перлись по лестнице, полностью игнорируя бабульку-вахтера, к известной им одной цели, то теперь безобидная (и безответная) прежде бабулька внезапно обрела ухватки злобного Змея-Горыныча, мимо которого «и муха не пролетит», а заветные двери открывал только выписанный лично завотделением пропуск. В противном случае — спускайтесь, товарищи ходячие, в ледяной вестибюль и общайтесь со своими родными и близкими, сидя на жестких и крайне облезлых деревянных лавочках. Нечего всяческую заразу по больнице растаскивать.
В другое время Гольдман, у которого нынче с передвижением было не шибко здорово (еще по этажу — туда-сюда, а вниз он не решился бы, пожалуй, и на лифте), с удовольствием повозмущался бы вместе со всеми и даже — чем черт не шутит! — попытался бы отстаивать некие мифические права человека и больного. Но сейчас он был происходящему искренне рад. Лизке выписать пропуск проблемой не стало, сказал: «Невеста». А все остальные… Какие-нибудь засланцы от школьной администрации или — упаси бог! — от тревожащихся за его драгоценное здоровье учащихся… Ну их! «Тишины хочу, тишины...»
*
«И вечный бой! Покой нам только снится…»
Что, Гольдман? Спрятался в берлогу? Впал в спячку? (Все равно по ночам какая-то гадость непролазная во сне является.) Зарылся, как страус, головой в песок и думаешь, что хитрее всех?
А вот хрен тебе! Большой такой хрен, моржовый.
— Здравствуйте, Алексей Евгеньич!
Из тяжелой предвечерней дремоты с раскрытой книжкой на пузе выдернул скрип открываемой двери. К кому-то пришли. Не к нему — это факт. Лизавета прибегала вчера — к счастью, у нее хватало здравого смысла таскаться в больницу чуть ли не на другой конец города не каждый день, а через два дня — на третий.
— Алексей Евгеньич?
Черт! Юрка! Вот ведь… Черт! Черт!
— Здравствуй, Блохин! Какими судьбами?
Хорошо все-таки, когда существует многолетняя привычка скрывать свои настоящие эмоции — куда там штандартенфюреру СС Максу Отто фон Штирлицу! Ни один мускул не дрогнул (ну… Гольдман надеялся). Улыбка самая доброжелательная. Никакой мучительной краски на бледном лице. Всё путем. Только легкое недоумение. А как же бдительная бабулька на входе?
— Вот, соскучился.
«Правда?» Хотелось поверить. Сорваться с остохреневшей за неделю неудобной койки, обнять, прижаться… хотя бы щекой к плечу. (Выше ведь все равно не дотянешься…) Хотелось сказать: «Я тоже!»
— Тогда пойдем в коридоре посидим.
На них смотрели с любопытством. И Герман Александрович — почетный пенсионер под восемьдесят, и Самсон — тридцатисемилетний токарь с машиностроительного завода, и вертлявый типчик Колян — продукт неизвестного происхождения и возраста. Еще бы! Невеста, невеста — и вдруг пацан! Брат? Не похож. Друг? Слишком молод. В бедной на события здешней жизни явление Блохина вызвало явный, но не совсем здоровый (больница же!) интерес. Ничего, Гольдман им потом споет патриотическую песню про любимого классного руководителя и комсомольского вожака: отличника, спортсмена и вообще человека с активной жизненной позицией, не позволяющей остаться в стороне от чужой беды. Поверят, никуда не денутся!
Мучительно осознавая, что выглядит в своих убогих растянутых трениках и весьма потертой клетчатой рубашке по-больничному уныло, Гольдман обреченно поплелся в коридор. Или это была всего лишь очередная маска. Потому что внутри сошедшее с ума сердце отчаянно колотилось об опостылевшую грудную клетку, просясь на волю. К Юрке. Пришел! Пришел ведь! Почти героический подвиг совершил! Ради чего? Стервец!
Руки тянулись — коснуться, погладить. Пришлось зажать их подмышками, якобы зябко ежась.
— Алексей Евгеньич, вы бы кофту какую надели. Что-то у вас тут не очень…
— Ничего, зато не душно, — отмахнулся Гольдман, привычно прислоняясь к единственному, правда, вполне широкому подоконнику. Сидение на нем местными правилами не поощрялось (на то в коридоре имелись все те же неизменно облезлые лавочки), однако в качестве подпорки в трудных жизненных ситуациях он подходил просто идеально. Гольдман вообще любил подоконники. Мама говорила, что это он компенсирует собственные комплексы по поводу роста. Может, и так. Сидишь — никого не трогаешь, примус починяешь. И смотрят на тебя сверху вниз не потому, что ты — метр с кепкой, а потому, что сидишь. И в личное пространство никто не суется. Кстати, у Лизки было другое объяснение: «Это твое скрытое диссидентство, Лешка, прет. Тяга к нарушению общепринятых норм. Внутренний протест против стандартизации и уравниловки». «Хочу быть поближе к звездам», — шутил сам Гольдман. Диссидентом он себя не считал. Так, возбухал иногда «во имя». Адреналин недостающий по венам гонял.
— А я вам яблок принес, — сказал невпопад стоящий перед ним как-то совсем близко, по гольдмановским представлениям, Юрка. — Вот. Хорошие.