Дальними дорогами (СИ), стр. 28
Южный Крест там сияет вдали,
С первым ветром проснется компас.
Бог, храня корабли,
Да помилует нас!
Да помилует нас…
Водолей, Дельфин… Единорог, Большой Пес…
Заяц…
— Смотри, Лешка! Это я.
— Почему ты?
— Ну ты же называешь меня зайцем. Вот и будет тебе мой портрет — всегда перед глазами. Чтобы помнил.
Так и вышло: Вадьки уже давно нет на свете, а созвездие до сих пор перед глазами — под сомкнутыми веками. Тоже своего рода татуировка.
*
Домой они выдвинулись вечером в субботу. Во-первых, закончились продукты, а сельский магазин, разумеется, в праздники не работал, хотя на дверях было написано: «1, 2 января — праздничные дни», — и ни слова про третье января. Но, как говорится: «Кто празднику рад, тот в два дня не уложится». Во-вторых, закончились темы для разговоров: Лизка устала страдать и язвить, а Гольдман — отбиваться от ее ехидных подколок по поводу «таинственного Юрия Блохина». В-третьих, достал неотапливаемый туалет и отсутствие душа. Гольдман признался сам себе, что не слишком-то любит баню.
Отчий дом встретил его вездесущим запахом мандаринов, которые так и не удосужились за это время ни усохнуть, ни испортиться — так и лежали вызывающе-праздничной россыпью на столе. «Нужно было взять с собой, — грустно подумал Гольдман, блаженно прикрывая глаза и втягивая носом горьковатый цитрусовый аромат, в то время как ярко-рыжие кусочки шкурки легко отделялись и падали к нему на колени. — Мы бы с Лизаветой их за прошедшие дни вдвоем резво уговорили. А теперь вот…» Оставленные дома за полной бесперспективностью мысли нахлынули с новой силой, словно разбуженные проклятым запахом и общей атмосферой родной квартиры. Все это чрезвычайно напоминало какой-то ужасный мистическо-географический заговор: на Лизкиной даче он никак не мог избавиться от мыслей о Вадиме, дома — о Блохине. Переселиться, что ли, в подвал? Интересно, какие еще нездоровые фантазии навеет ему тамошняя вечно протекающая канализация?
Гольдман сжал пальцами рыжую пупырчатую корку, чтобы выдавить чуть-чуть едкого сока и каких-то там весьма полезных, по слухам, эфирных масел, и изо всех сил потер ею свое запястье — вместо отсутствующих в его простом быту французских одеколонов. Почему-то ему казалось, что мандарины пахнут Юркой. (Или новогодний Юрка должен пахнуть мандаринами.) Или это все были дикие выверты его собственного внезапно сошедшего с ума подсознания.
Гольдман с грустью подумал, что за полгода знакомства с Блохиным так и не удосужился выяснить, чем тот пахнет. Нет, острых, неприятных запахов застарелого пота или перегара, которых вполне можно ожидать от парня, живущего в общаге с сильно пьющими родственниками, от Юрки точно не исходило. Частые посещения бассейна и связанная с этим привычка к водным процедурам? Но и хлоркой Юрка тоже не пах. «Ничего, придет — проверим!» Гольдман представил, как начнет обнюхивать блохинскую одежду, ткнется носом в прохладную Юркину шею, зароется лицом в светло-русый ёжик волос… И понял, что ему самому безотлагательно нужно в душ. И желательно — в холодный. Будто бы то, что когда-то, после смерти Вадима, казалось навечно изгнанным из жизни, вынесенным за скобки, признанным отмершим и навсегда забытым за ненадобностью, вдруг воспрянуло, пробудилось, обрушилось тропическими цунами, заставило задыхаться и осознавать себя болезненно, совершенно неприлично живым.
Чеховские три сестры никогда так не рвались в Москву, как Гольдман — в холодный душ.
«С этим необходимо срочно что-то делать, — в ужасе подумал он, проснувшись после абсолютно непристойного сна на сбитой в ком и до очевидности изгвазданной простыне. — Семь лет. Я держался почти семь гребаных лет, чтобы именно сейчас сломаться на мальчишке. Ему всего шестнадцать. И он мой ученик. «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов», — так, что ли?»
Мысль о побеге выглядела куда слаще проклятых мандаринов. И так было ровно два часа, пока в дверь не позвонили. И Гольдман, кстати, совсем не удивился. «Сердце сердцу весть подает», — говорила в таких случаях мама. Вот ведь глупость какая! «Сердце – сердцу» — это точно не про них.
Быстро отбросив с мигом покрывшегося неприятной холодной испариной лба отросшие за зиму пряди волос и попытавшись призвать к ответу пустившееся в отчаянный пляс сердце, Гольдман открыл дверь. Блохин, стоящий на пороге, представлялся своего рода дежа вю.
— Рад тебя видеть в новом году, — постарался изобразить на собственной физиономии подобие улыбки Гольдман.
— Здрасьте, — не слишком уверенно улыбнулся в ответ Юрка, все еще топчась на входе. — А у нас автомат на углу сломали. И следующий возле обувного тоже. Я решил уже без звонка зайти — вдруг вы дома. И две копейки заодно сэкономил.
Гольдман усмехнулся немудрящей шутке.
— Заходи. Или ты торопишься?
Юрка дернул плечом.
— Да, в общем-то, нет. Хотя я всего лишь хотел узнать: мы с вами в каникулы заниматься будем?
«Куда же я от тебя денусь…» — грустно подумал Гольдман, отчаянно борясь с желанием все-таки обнюхать Блохина от макушки до пят. Или в противоположном направлении. «А можно — туда и обратно. И плевать на сокровища коварного Смога! Я сам себе — злобный дракон».
— И чего тебе не отдыхается? Что за внезапная тяга к знаниям?
Юрка посмотрел странно, почти растерянно.
— Я не вовремя? У вас на каникулы какие-то планы?
Гольдман отвесил себе мысленный подзатыльник. Макаренко, блин! Пополам с Песталоцци!
— Никаких планов. Договоримся. Правильно, чего зря время терять? Просто не рассчитывал, что ты…
(«…так скоро захочешь меня видеть? …предпочтешь мое общество свиданиям со своей драгоценной Ленкой или катанию с горок? …не станешь ждать окончания каникул и даже припрешься к своему классному руководителю домой — на четвертый день нового года?») Если бы Гольдман был оптимистом… Но для оптимиста в нем определенно имелось слишком много еврейской крови.
— Что, незваный гость — хуже татарина? Или лучше?
Гольдман, не утерпев, хихикнул.
— Не с моей родословной, знаешь ли, осуждать чьи-то татарские корни. Папа — из евреев, мама — из хохлов, по паспорту — русский. Садись, Юр, помоги мне справиться с мандаринами, пока они не начали портиться. А то к чаю ничего нет — мы вчера только из дикого леса и полярных снегов.
— А я, балбес, даже пирожков по дороге не захватил… — Юрка выглядел искренне расстроенным, и Гольдман едва устоял, чтобы не погладить его по голове — просто так, в качестве обыкновенного человеческого утешения. Правда, не факт, что он смог бы на этом остановиться. Проклятое тело, так не вовремя решившее предать своего хозяина! Вот уж действительно: не вовремя…
— Кончай угрызаться, — Гольдман подпустил в голос суровой командирской строгости. — Зашел — и молодец. Теперь мне не нужно метаться по городу и тебя выцеплять. Обговорим график занятий. И, кстати… У меня для тебя подарок. Снегурочка все-таки доехала на своих захромавших оленях.
Гольдман полез в рюкзак, вытащил оттуда остов светильника, проверил — хорошо ли вкручена лампочка, накрыл конструкцию перевернутой вверх ногами крашеной в черный цвет гулкой жестяной банкой, с таинственным видом задернул на окне плотные шторы. (Благо с самого утра на улице стояли мутные волглые сумерки, а тяжелые тучи обязательно опустились бы на землю переполненными снегом брюхами, если бы не натянутая над городом упругая металлическая сеть проводов.)
Юрка внимательно следил за странными гольдмановскими манипуляциями своими ставшими вдруг совершенно рысьими татарскими глазами.
— Ну вот… — в глубоком, хотя еще и не совсем ночном мраке вспыхнули звезды. Россыпью созвездий легли на стены, потолок, мебель, проступили сияющими веснушками на Юркином лице.
— Ух ты ж!.. – было очевидно, что Блохин с огромным трудом проглотил какую-то витиеватую матерную тираду. – Это же… небо?
— Южное полушарие, — удовлетворенно отозвался Гольдман, усаживаясь чуть поодаль от Юрки на диван. – Смотри, вон – Южный крест. А это – Паруса, а тут — Компас.