Дальними дорогами (СИ), стр. 17

…Когда на следующий день Юрка пришел на занятия, Гольдман встретил его в новых джинсовых штанах. А что? У себя дома он имел полное право ходить в чем угодно.

====== Глава 5 ======

«Я знаю, Джимми, Вы б хотели быть пиратом…»

Александр Вертинский

*

Вторая четверть промелькнула почти незаметно. Гольдман привычно бодался с работой, ругался с начальством, пару раз демонстративно заявился на уроки в джинсах, чем вызвал бешеное внимание к своей особе со стороны восторженных старшеклассниц, которых, на удивление, не смущал его невеликий рост. Снова пошла волна шепотков: «Ах, как он похож на Овода! Ну, на того актера из фильма!» Гольдман стоически делал вид, что оглох на оба уха. К сожалению, с завучем этот номер не прошел.

Разгневанная до последней степени Ираида Александровна честных сорок пять минут пылко и со смаком изливала на Гольдмана свое негодование, рассказывая о моральном облике советского педагога, чувстве собственного достоинства, напрочь отсутствующем у современной молодежи, и примере, который кое-кто подает детям. Гольдман кротко слушал, опустив глаза в пол. Действительно, зачем было дразнить гусей?

Просто иногда ему становилось трудно дышать среди всех этих рамок и условностей и хотелось… отколоть что-нибудь этакое. Побриться налысо. (И пусть уши торчат смешными наивными лопухами!) Страстно поцеловаться на улице… нет, разумеется, не с парнем… ну хоть с той же Лизаветой — на радость дружинникам с красными повязками, не хуже Ираиды блюдущим чужую нравственность. Напившись до зеленых свиней, сжечь перед памятником Ленину наш замечательный красный флаг. (И проверить, так ли благосклонна к пьяным отечественная Фемида.) Короче, на этом фоне джинсы, надетые в школу, были, пожалуй, наименьшим злом. Но в качестве симптома настораживали.

На следующий день он вернулся к своему привычному серому костюму со слегка залоснившимися от долгой носки рукавами и рубашкам нейтральных цветов.

Занятия с Юркой тоже вошли в более-менее устойчивый ритм: среда, пятница, воскресенье. В среду они занимались алгеброй, в пятницу — физикой, воскресенье отводилось на разрешение текущих трудностей. Незаметно для себя Гольдман исхитрился освежить знания не только в области точных наук, но и по таким насквозь гуманитарным дисциплинам, как история и литература. И если проблемы с историей были явлением временным и единичным, то ситуация с литературой выглядела, как полный пи… провал — по образному выражению Блохина.

Литераторша Юрку от души ненавидела и ничуть этого не скрывала. И Юрка платил ей абсолютной взаимностью. Страдала в результате великая классическая литература и нервы классного руководителя, сиречь самого Гольдмана, который на работе в учительской выслушивал: «Ваш Блохин опять сорвал урок!», а дома: «А чего она, дура звезданутая, ко мне цепляется?!» Он, кстати, уже давно перестал защищать коллег от цветистой блохинской критики, выдвинув единственное условие: никакого мата. К мату Гольдман с легкой маминой руки относился брезгливо, как к словесным экскрементам, хотя владел им в совершенстве, что называется, «без словаря». Должны же интеллигентные люди понимать, куда именно их посылают. Вот Гольдман и понимал. Но не любил. И до Юрки свою позицию донес предельно ясно: хочешь материться — выметайся и иди в известном направлении. Хочешь заниматься — учись разговаривать человеческим языком.

А Юрка и учился. Запинаясь, порой проглатывая непроизнесенные конструкции, порой заменяя их на чуть более литературные (Гольдман особенно не придирался), а порой и вовсе обходясь без оных. Вот и ладушки! Как там говорил гениальный классик марксизма-ленинизма: «Бытие определяет сознание»? Гольдман искренне надеялся, что своим присутствием вносит некие поправки в суровую реальность Юркиного бытия.

Впрочем, и Юрка вносил поправки в гольдмановские будни. Так, например, тот впервые за уже и не вспомнить сколько лет выбрался на каток. А все потому, что Блохин как бы вскользь (вскользь!) поинтересовался:

— А вы катаетесь на коньках, Алексей Евгеньич? Я вот завтра собираюсь. На стадионе лед залили — закачаешься!

— С Леной пойдешь? — осторожно спросил Гольдман.

— Ха! Ленка на льду — ничуть не лучше коровы, можете мне поверить. Пару раз навернется — потом в сугробе сидит. Скукота.

Гольдман точно знал, что будет выглядеть на льду ничуть не лучше упомянутой коровы, но все-таки полез на антресоли — искать коньки. Когда Лешка был маленьким и ходил в школу, мама мечтала отдать его в фигурное катание. «А что? Он легкий и прыгучий. Если не стремиться к олимпийским вершинам, то и для здоровья будет полезно. Я спрашивала». К счастью, категорически против выступил отец. Дескать, не мальчиковое это дело — фигурное катание. И на следующий Новый год Лешка получил хоккейные коньки. Ни в какую секцию его, само собой, не взяли. «С подобным диагнозом? Да вы с ума сошли! Хоккей — суровая мужская игра!» Пришлось осваивать «суровую мужскую игру» на дворовом корте, в компании таких же малолетних балбесов, вооруженных копеечными клюшками из магазина спорттоваров. Но на коньках он тогда перемещался довольно бойко. Ключевое слово — «тогда». В последний раз ему довелось очутиться на катке еще с Вадькой. Они не играли в хоккей, всего-навсего гоняли по кругу, дурачились, валялись в снегу, пользуясь случаем, как бы между прочим — на глазах у ничего не подозревающей публики — под видом невинной возни погладить, потискать, прижаться — пусть и через толстые спортивные штаны и несколько свитеров — друг к другу раскаленными телами. Такая счастливая зима! После Гольдман на каток уже не ходил. Даже если того требовали универовские занятия физкультурой. Отделывался очередной справкой из поликлиники. (Подобные справки ему их участковый терапевт выписывала не глядя.)

Собираясь спустя много лет снова выйти на лед, Гольдман напоминал себе незабвенного Хоботова из «Покровских ворот»: «Мы прожили пятнадцать лет, а мне и в голову не приходило, что ты — звезда конькобежного спорта!» Неужели надеялся, что Людочка… тьфу ты!.. Юрочка восхитится? Нет, разумеется, ничего подобного. Просто зима. И лед на стадионе — закачаешься.

«Закачаешься», кстати, оказалось весьма точной оценкой ситуации. Тот, кто сказал: «Если ты научился кататься на велосипеде, то уже не разучишься. Сядешь — и поедешь», — к сожалению, не имел никакого отношения к катанию на коньках.

Встал — оттолкнулся — упал. Встал — оттолкнулся — упал. Встал — оттолкнулся — проехал… метра три… Упал. Правда, потом пошло легче. Но у Гольдмана к тому моменту уже изрядно болели копчик, левый локоть и часть спины. Хорошо, что в зимней темноте, только чуть-чуть разреженной праздничными желтыми огоньками, мало кто мог рассмотреть его позор. И прямо-таки отлично, что, судя по всему, среди случайных свидетелей гольдмановского унижения не было Блохина. Ассоциации с бедолагой Хоботовым с каждым новым падением становились все отчетливей. С огромным напряжением преодолев, наконец, стиснув зубы, первый круг, Гольдман позволил себе проковылять на скамеечку, практически занесенную шедшим с утра снегом.

Музыка играла шлягеры из «Карнавальной ночи», народу на катке все прибавлялось. Незваные воспоминания обволакивали холодом. Хотелось пойти домой и напиться в драбадан. Взгляд непроизвольно выискивал в толпе сине-зеленую полосатую шапочку с большим помпоном и такой же длинный, развевающийся шарф — Вадькина мама связала сыну, когда тот на пару с Гольдманом стал активным завсегдатаем катка. Гольдману все казалось, что он почти видит Вадима — там, вдалеке, среди катающихся, что тот сейчас закончит круг и подъедет к нему, сверкая своими смеющимися зелеными глазами.

— Ой, Алексей Евгеньич! Здрасьте! Пришли все-таки?

— И тебе привет, Блохин! — с трудом вынырнув из своих грез-воспоминаний, Гольдман протянул Юрке руку, успевшую уже слегка заледенеть в мокрых варежках.

— А что не катаетесь?

— Да накатался уже, — изящно ускользнул от грустной правды Гольдман. — Целый час лед режу.