Дальними дорогами (СИ), стр. 140

— Эдька Амбарцумян для тебя тоже «черножопый»?

— Леш, ты чего? – кажется, заело нынче Блохина на этом вопросе. Бедный Юрка!

— Ничего, — Гольдман обхватил себя за плечи и уставился в окно. Там по-прежнему шел дождь. — Ничего.

— Слушай, ну так ведь просто говорят. При чем тут Эд?

— И про Лизкиного мужа говорят? И про Тима? А что? Он тоже… черный.

— Леш!..

«Остапа несло».

— Не ходи, Юр! Я не знаю, до какой степени это опасно. Может, и нет. Но… Не ходи. Ничем хорошим такие вещи не кончаются.

— Какие, — осторожно уточнил Юрка, — «такие»?

— Указание «им» на «их» место. Если там действительно что-то… противозаконное, пусть менты разбираются.

— Леш, ты как из детского сада выпал! У них же все менты куплены!

— А ты, стало быть, за честь и справедливость? Или все же, как было озвучено выше, за презренное бабло?

— Да там же все наши, понимаешь? Сычик, Славян, Жека…

— К вопросу о «черножопых», — прокомментировал, глядя в пустоту перед собой, Гольдман. — Что-то, насколько я помню, с этой точки зрения сильно не так с Жекиной фамилией. Он ведь Мерзоев?

Юрка яростно сверкнул глазами — вот-вот искры посыплются и вспыхнет пламя. «Пожар Третьей мировой».

«Сейчас встанет и уйдет, — с тихим отчаянием подумал Гольдман. — Потому что «настоящий мужик свое слово держит». Потому что обещал своим… друзьям. И таинственному «заказчику, которому нельзя отказать». Потому что… ах, да!.. «не пидор». Вот и всё…»

В итоге в голове больше не осталось ничего, кроме болезненно пульсирующего в висках: «Вот и всё… Вот и всё…» Что значит в их конкретном случае это глобальное «всё», он и сам не взялся бы объяснить. «Всё. Конец».

А еще за этим «всё» почему-то стоял невыносимый, почти животный страх потери. Гольдман особо не верил в предчувствия. Нет, когда Вадька подался в Афган или маме поставили тот самый диагноз, он именно предчувствовал, предвидел возможность трагического конца. Но и основания для таких «предчувствий» имелись посерьезнее, чем Юркино намерение исчезнуть куда-то на ночь глядя или служебный пистолет, оттягивающий карман пахнущей свежевыделанной кожей черной куртки. Кто там сказал, что настоящие мужчины любят оружие? Гольдман оружие ненавидел — любое. Может, потому, что втайне всегда знал: висящее на стене ружье чаще всего выстреливает? И не только на сцене, но и в жизни.

Вот и теперь в груди медленно, но верно сжимался тугой комок, заставляя кожу покрываться холодным потом, мешая дышать.

На мгновение мелькнула горькая мысль: «Где этот распроклятый сердечный приступ, когда он так нужен?»

В голове возникла картинка:

«— Леша, тебе плохо?

Голос Юрки слышится словно сквозь плотный слой ваты. Встревоженные глаза и шевелящиеся губы почему-то вдруг оказываются близко-близко.

— Все хорошо. Все… хорошо. Юр, не ходи!

— Конечно, не пойду! Вот же упрямый! Куда я от тебя… такого?

Сразу делается неловко, будто выклянчил вожделенное согласие при помощи примитивного шантажа.

Горячая ладонь Юрки успокаивающе гладит руку. Потом у самых губ появляется таблетка.

— Давай, Лешик! Ну! Под язык.

Глаза закрываются. Ледяные искры нитроглицерина простреливают через нёбо прямо в мозг. На миг кажется, что стоишь на вершине какой-нибудь Джомолунгмы. Затем — отпускает, становится легче дышать.

— Как ты? Может, «скорую»?

— Отпустило, — улыбается Гольдман. — Жить буду».

Какая славная история, эх!

— Леша, тебе плохо?

— Нет, все хорошо. Задумался, извини.

Юрка был близко. Чертовски близко. Когда он переметнулся со своего края дивана и оказался сидящим на корточках настолько рядом?

— Вот я говно, — вздохнул Блохин. — Хотелось как лучше.

Словно все наносное: вот это «крутое», «пацанское» или – как там еще? – «по понятиям»? — слетело с него в один момент. И остался просто Юрка. Чудеса! Рука сама собой потянулась погладить, уколоться о любимый ежик коротких волос.

— Юра…

— Не пойду я, Леш, никуда. Не пойду. Раз ты не хочешь…

— А ты сам-то?

— А я не хочу, чтобы тебе было плохо. Никогда больше. Хватило уже.

В каком-нибудь романе после этой реплики герои непременно слились бы в поцелуе. Со всеми вытекающими. А тут ничего не произошло. Юрка всего лишь спросил:

— Я открою балкон?

И открыл. Нелегкое это дело — открывать разбухшую от влаги балконную дверь.

Потом Гольдман опять сидел на диване и смотрел сквозь мутное стекло на замершего возле балконных перил Блохина. Вернее, на его затылок, шею, плечо и кусок спины. Прекрасное зрелище! Умом он понимал, что, кажется, победил. Но… Даже так, в урезанном оконным переплетом варианте, Юрка выглядел одиноким и каким-то потерянным. Переоценка ценностей?

Было неясно: стоит ли идти туда, к нему, на балкон, или наоборот — имеет смысл уже оставить человека в покое, дать ему чуток повариться в собственном соку? Гольдман выбрал последнее. Иногда одиночество становится целительным. Только бы не простыл там, с голым торсом — под серым холодным, совсем не летним дождем.

Юрка вернулся с балкона где-то через полчаса: явно замерзший, но очень решительный.

— Смотаюсь на работу — оружие в сейф положу.

Гольдман метнулся к шкафу, извлек оттуда огромный, расчерченный в оптимистичную красно-синюю клетку чистый носовой платок, который всегда казался слишком большим для его носа.

— Перед сейфом… отпечатки сотри. Как в детективах, видел?

Юрка покосился на него странно, но платок беспрекословно взял.

— Считаешь, может выйти и так?

— Береженого бог бережет. Если пролежит в этом вашем железном ящике — то и хрен с ним. А надумает кто в дело пустить — тебя там рядом не стояло. Ты отвезешь, а потом — обратно?

— Ну… наверное, заяву на увольнение состряпаю. Что-то не душевно мне там теперь. Прав ты. Подозреваю, при таком раскладе мне бумажки быстро подпишут, чтобы под ногами не мешался.

— А вдруг: «Кто не с нами — тот против нас»? — осторожно спросил Гольдман. — Не прилетит тебе карательных мер? Недостачу какую-нибудь на тебя не повесят?

— Надеюсь, нет, — отозвался Юрка, уже натягивая на себя свой любимый джемпер. — Вроде там все не настолько погано. Ну… если что… станешь таскать мне передачки. Станешь?

— Типун тебе на язык! — зло бросил Гольдман. В голове между тем почти мгновенно всплыл образ бывшего тренера по карате Марата Хамсуева, у которого, как он сам утверждал во время их последней случайной встречи, нынче возникли связи в самых неожиданных местах, включая всесильный КГБ (то есть — тьфу ты! — уже ФСБ!). Ежели что — придется идти на поклон. Но лучше бы связи не пригодились. Не удержавшись, Гольдман прижался поцелуем к совершенно ледяным Юркиным губам. — Пистолет не забудь. И зонтик. И позвони оттуда, если получится, ладно?

Юрка откликнулся на поцелуй отчаянно-голодно, затем молча кивнул и вышел, аккуратно закрыв за собой дверь.

Гольдман вернулся в комнату, выбрался на балкон, чтобы проследить, как он минует двор: песочницу под облезлым красным грибком, лесенки, лавочки, сломанные качели. Возвращаться в дом не хотелось. Вообще-то, Гольдман не любил балкон. Вспоминал о его существовании редко — только когда на город обрушивалась иссушающая летняя жара и требовался хоть какой-то приток относительно свежего воздуха. В остальное время балкон стоял запечатанным после зимы или заклеивался с приходом осени — дуло от него страшно. Раньше, пока еще не умерла мама, каждую весну они с ней на пару совершали своеобразный ритуал: выставляли на улицу (то есть на этот самый балкон) кактус. Кактус был огромен, древен и колюч. (Его иголки могли бы без всяких шуток проткнуть насквозь детскую ладонь.) Зато каждую весну и лето (в зависимости от наступления тепла) он цвел, будто сумасшедший герой-революционер, украшающий грудь пышным алым бантом, здоровенными цветами-граммофонами. Мама уверяла, что подобному цветению сильно способствует лето, проведенное на свежем воздухе, что называется, на лоне природы. Какое-то время после маминой смерти Гольдман вытаскивал древнее чудовище на балкон, а однажды начисто забыл о нем и спохватился, только когда ударили морозы. Правда, спасать уже оказалось некого. Пришлось вынести останки на помойку.