Дальними дорогами (СИ), стр. 14
Тут уж Блохин взвыл всерьез. Гольдман недоумевающе приподнял брови.
— А ты, что, считал, здесь только ужином кормят, а вкалывать не заставляют? Трудись-трудись, не вешай носа! Я хоть пойму, что именно ты знаешь по моей дисциплине, а где у тебя провал.
— Везде! — уверенно заявил Юрка. — Вот честное комсомольское! Везде этот самый пи… провал, Алексей Евгеньич!
Гольдман рассмеялся.
— Да ты пессимист, Блохин! Ладно, хорош ныть! Работай.
— Я думал, вы мне объяснять будете… — пробурчала себе под нос несчастная жертва преподавательского произвола, со вздохом вытаскивая из сумки ручку и весьма потертую общую тетрадь.
— Обязательно буду, — кивнул Гольдман, утыкаясь носом в журнал. — Когда пойму, в чем твоя проблема.
— В чертовой школе, — едва слышно отозвался Блохин, погружаясь в изучение первого вопроса.
Гольдман успел прочитать начало не шибко оптимистичной фантастической повести Карла Левитина «Жизнь невозможно повернуть назад» («окончание в следующем номере») и чудное описание путешествия по Скандинавии (тоже с продолжением), когда спустя почти час Юрка с громким, просто-таки показательным кряхтением распрямил согнутую над столом спину и с удовольствием потянулся.
— Всё!
— Для человека, который не знает ничего, ты возился достаточно долго, — заметил Гольдман, заглядывая ему через плечо. Почерк у Блохина был, прямо скажем, создан, чтобы пытать несчастных преподавателей: довольно аккуратный, округлый, но настолько мелкий, что при проверке к тетрадям следовало прилагать специальную мощную лупу. — Ладно. Тетрадь оставишь — я изучу. Придешь… Завтра?
— Завтра не получится! — чуть ли не счастливым голосом отрапортовал, поднимаясь из-за стола, Блохин. — Завтра у меня школа, а потом работа. До восьми. Я после нее совсем… Никакой, вот! Может, в воскресенье? С утра у меня тренировка, а потом… В два?
Гольдман пожал плечами. Воскресенье так воскресенье. В выходные он был, как Пятачок: «До пятницы я совершенно свободен!»
*
В субботу Гольдман позволил себе поспать до одиннадцати — неслыханная роскошь при преподавательской профессии. Все-таки звезды были к нему неравнодушны: расписание в этом году не предусматривало для него рабочих суббот. А случалось такое всего второй раз за те четыре года, что Гольдман трудился в школе. Чудо, не иначе!
Неспешно приведя себя в порядок и позавтракав в обнимку с недочитанным вчера «Уральским следопытом» (Гольдман обожал читать во время еды), он взялся за блохинский тест. Результат… слегка озадачил. И несколько… обнадежил. Озадачил и обнадежил. Точно. Для начала у Юрки обнаружилась весьма недурная память. То есть заученное однажды он помнил почти дословно. Но сведения эти были настолько отрывочны и никак не связаны между собой, что любая попытка решения задач для Блохина заканчивалась натуральной катастрофой. Гольдман едва не выдрал себе волосы, стараясь постигнуть отсутствующую логику, но потом плюнул и просто принялся рисовать напротив жирненькие минусы своей любимой красной ручкой. Понятное дело, что при таком раскладе минусов оказалось гора-а-здо больше, чем плюсов. Но… Плюсы все-таки были.
Гольдман успел составить план занятий не только на завтра, но и на пару недель вперед, когда позвонила вернувшаяся из Ленинграда Лизавета с восторженным воплем:
— Лешка, пляши!
Гольдман послушно исполнил вокруг телефона ряд движений из летки-енки и лишь затем кротко поинтересовался, какого лешего он должен это делать.
— Приду — узнаешь! — загадочно пообещала подруга. — Готовься! Капелек там, что ли, себе накапай для успокоения…
Капельки он, само собой, глотать не стал, а вот припрятанную от самого себя еще с лета бутылочку «Киндзмараули» на кухонный стол поставил и даже вытащил пробку — чтобы «дышало». Закусь Лизавета принесет, можно не сомневаться! В крайнем случае есть еще две трети вчерашней кастрюли.
Он соскучился по сумасшедшей Лизке, по ее безудержному оптимизму и басовитому смеху, по совместным посиделкам и сплетням об общих знакомых. (Кто говорит, что мужчины не сплетничают — не верьте! Просто они предпочитают заниматься этим в узком мужском кругу. Кстати, для Гольдмана Лизавета отлично вписывалась в этот самый «мужской круг».)
Появилась «боевая подруга» в рекордно короткий срок — всего-то минут через сорок после телефонного звонка. Если учесть, что жила она в трех трамвайных остановках от Гольдмана, то тут ею были явлены прямо-таки чудеса скорости. Особенно для особы женского пола, которые, как известно, даже мусорное ведро на помойку не понесут, не накрасив предварительно губы. Во всяком случае, Лизка-то абсолютно точно.
Она ворвалась в гольдмановскую берлогу порывом сумасшедшего морского ветра: замерзшая, сверкающая голубыми, чуть навыкате, глазами из-под густо намазанных черных ресниц, с розовыми от холода щеками, в ярком павловопосадском платке и какой-то совершенно невозможной дохе, пытающейся сойти за модную дубленку. В руках Лизка тащила два холщовых мешка, один из которых, явно набитый яствами, сунула слегка обалдевшему хозяину квартиры, а второй аккуратно пристроила на ручку входной двери.
Гольдман покорно поволок на кухню щедрые Лизкины «дары». Стоять у дамы над душой, когда означенная дама, пыхтя, стаскивает с себя сапоги — дурной тон, — это он запомнил еще из наставлений мамы.
В сумке было не только много, но и, как всегда, вкусно (Лизавета, при всей ее внешней безалаберности, готовила просто отлично): половина домашнего пирога с мясом, банка консервированных помидоров, какие-то золотистые печенюшки в целлофановом мешке и почему-то — бутылка кефира.
— Лиз, а кефир-то зачем? — поинтересовался Гольдман у подруги, когда та наконец нарисовалась на кухне.
— Не трави душу, Лешк, — вздохнула она и плюхнулась на любимую табуретку, стоявшую возле холодильника. При всех своих кустодиевских габаритах Лизка обожала забиться в угол, точно маленькая серая мышка. — У меня диета. Знаешь, говорят — прямо супер. Килограммы исчезают за горизонтом со скоростью света.
Гольдман скептически посмотрел на обильный стол и открытую бутылку «Киндзмараули».
— То есть все это — мне одному? И винище я буду дуть в одиночку, как последний алкаш? А ты, эдак культурненько, кефирчик? Стесняюсь спросить: кефирчик-то без сахара?
— Сахар — сладкая смерть, — как-то без особого энтузиазма откликнулась Лизавета, грустно созерцая «Киндзмараули». Грузинские вина были ее слабостью. Именно для Лизки Гольдман обычно и старался держать дома «Киндзмараули» или, на худой конец, «Хванчкару».
— И давно ты сидишь на этой, с позволения сказать, диете?
— Второй день, — вздохнула Лизавета. — Там еще можно четыреста грамм нежирного творога. Но я его уже сегодня съела… — добавила она, подумав.
— А пирог с печенюшками?
— Так мама с утра забегала, к ее приходу готовила. Половину — ей, половину — тебе. А она мне помидоры принесла. По-чешски.
Гольдман облизнулся. Завтрак был довольно далеко. Желудок как бы намекал. Но поедать всю эту красоту в одиночестве…
— Слушай, а может, ну ее… проклятую диету? Жила ты столько времени без нее — и еще денек поживешь. А завтра — с новыми силами на кефир?
— Ты — змей-искуситель! Подлая, коварная змеюка! — она поднесла к носу винную бутылку и понюхала, прикрыв от блаженства глаза. — Солнцем пахнет. И виноградом.
— Ну так как? — Гольдман выложил на большую плоскую тарелку нарезанный на крупные куски, еще не успевший до конца остыть пирог и высыпал в хрустальную вазочку золотистое печенье. А помидоры перекладывать не стал, просто оставив их в открытой банке.
Лизавета, еще с минуту повертев бутылку в руках, решительно поставила ее на стол и залихватски махнула рукой:
— Хрен с тобой, сволочь! Наливай! И убери с моих глаз долой эту гадость.
Гольдман понятливо убрал злополучный кефир в холодильник и достал из шкафчика пузатые хрустальные бокалы.
Потом они с удовольствием выпили. «За нас!» Это был их традиционный первый тост еще со студенческих лет.