Дальними дорогами (СИ), стр. 128
Гольдмана подмывало спросить: «А трахаться ты тоже на этой работе можешь? И с кем же?» — но он воздержался. Не хотелось скатываться в истерику. К тому же, со своей точки зрения, Юрка был, разумеется, прав. Однако легче от его правоты почему-то не становилось.
— Леш, остынь. Я же еще здесь. И часик у нас с тобой имеется. А?
Часик! Часик вместо целой ночи, когда можно спать, обнимая друг друга. Спать, а не только трахаться. Готовить ужин. Утром — спокойно завтракать. За минувшие с момента приезда Лизы с сыном две недели он успел по всему этому ужасно соскучиться. Он любил свою Лису и своего (безусловно, своего!) Тима. Но без постоянного присутствия рядом с собой Юрки задыхался. Пару раз они вообще позволили себе забыть об осторожности на рабочем столе (чего по разным причинам с Гольдманом раньше никогда не случалось). Оба раза удовольствию неимоверно мешала подлая мыслишка, заполошно мечущаяся где-то на задворках сознания даже за две секунды до оргазма: «Спалимся ведь, так твою растак!»
— Лешенька… — Юрка обнял его со спины, прижался всем сильным горячим телом, укутал собой, даря щемящее ощущение близости. — Прости, бля, мудака бессовестного.
Почему-то Гольдман всегда точно знал, когда у Блохина наконец сорвет крышу и он от души ломанет русским матерным. Матерился Юрка нынче все реже, обычно в состоянии серьезного стресса. А служить источником Юркиного стресса совершенно не хотелось.
— Юр, да не за что, на самом деле! У каждого из нас — собственные проблемы. Пошли лучше. Час — это не так уж и много.
Часа им не хватило. Впрочем, Гольдман подозревал, что суток не хватило бы тоже. К тому же и от этого крошечного отрезка времени пришлось отщипнуть кусочек, чтобы накормить Юрку ужином.
— Я завтра приду, после смены.
— Завтра после смены ты будешь спать, — строго велел Гольдман, сам не очень-то веря тому, что говорит. — А потом — учиться. У тебя сессия — аккурат по окончании праздников. А ты, полагаю, ни ухом ни рылом. И в голове — черт знает что.
— В голове… — промурлыкал Юрка, прихватывая губами его вмиг полыхнувшее ухо, — то самое. Я уже не твой ученик, Лешенька. Остынь.
Остыть не получалось. Рядом с Блохиным по шкуре рассыпались каскады искр. Гольдман вытолкал провокатора в прихожую. Создавалось впечатление, что сам, добровольно, он никуда не уйдет. И это неимоверно льстило, но вместе с тем налагало определенную ответственность.
— Иди уже, трудяга.
— Я буду скучать.
«И я», — этого Гольдман не произнес вслух — побоялся совсем расклеиться, только смотрел на то, как Юрка гигантскими скачками несется вниз. Опаздывая на эту свою гребаную работу.
Дома традиционно имелось чем заняться и без Блохина. Лиза, разумеется, взяла на себя все основные хлопоты по хозяйству, но существовали вещи, к которым Гольдман ее попросту не допустил: в том числе мытье унитаза, ванны и умывальной раковины. Нечего красивой женщине портить нежные ручки всякой химией. Грязная сантехника — штука далекая от эстетики. Дело именно для мужика. Он бы и полы мыл, но тут Лизка оказалась непоколебима: «Вот выйду на работу — тогда бога ради. А пока не мешай мне вносить скромный вклад в наше общее хозяйство». Гольдман, смеясь, в ответ процитировал: «У советских собственная гордость!..»
Кстати, уживались они втроем в гольдмановской крошечной квартире на удивление бесконфликтно. Тимка, конечно, периодически капризничал — ему приходилось хуже всех: новая школа, новый дом, новые люди вокруг. Даже бабушка с дедушкой — и те новые. (Лизкиных родителей он видел в последний раз так давно, что успел их совершенно забыть.) Учитывая все это, справлялся парень прямо-таки замечательно. А вечерняя проверка уроков с «дядей Лешей» вообще превратилась в обязательный ритуал — этакий своеобразный аналог мужского клуба. Юрка водил Тимыча в бассейн. Перед «дядей Юрой», который вел у них физкультуру, Тим испытывал невероятное восхищение, граничащее с преклонением. Гольдман был свой, близкий, привычный, Юрка — божество, снизошедшее с Олимпа к простым смертным.
И Юрка с Тимом становился совсем другим — более мягким, терпеливым, домашним. Таким, каким наверняка был с Ванечкой. Гольдман знал: как бы Блохин ни храбрился, есть потери, избыть которые до конца человеку так и не удается. Можно только приучиться жить с ними.
Если рядом окажутся те, кто любит.
Гольдману хотелось надеяться: его любви хватит, чтобы Юрка никогда не жалел, что в его жизни не будет своих детей. Хотя… Пессимистическое настроение он старательно гнал от себя «поганой метлой». Баста. Нельзя даже в подарках судьбы подозревать подвох. Юрка — с ним; они работают в одной школе; Блохин учится в институте — все, как Гольдман и мечтал когда-то. Довольно!
И напевая:
Все крашу, крашу я заборы,
Чтоб тунеядцем не прослыть…
— он взялся за уборку. Удивительно, сколько внезапно высвобождается энергии, если возникает потребность перевести сильные душевные переживания в старую добрую мышечную усталость! А еще в какой-то момент Гольдман почувствовал, что все дурацкие тревоги и сомнения исчезли из головы, а на губах играет совершенно блаженная улыбка. Должно быть, со стороны это выглядело просто феерично: моет мужик унитаз, почти молитвенно преклонив перед ним колени, периодически чихает от ядовитого запаха моющего средства, а физиономия у него при этом — счастливая-счастливая. Так и хочется самому себе посоветовать зажевать лимон. Целиком. С горькой коркой и твердыми косточками. Вдруг поможет?
Гольдман никогда не верил, будто мысль: «Боже, до чего же я вот это все ненавижу!» — способствует тому, чтобы дело (любое) оказалось выполнено хорошо. Он искренне не понимал, как исхитряются каждый день ходить на службу люди, тихо ненавидящие свою работу? Та же родная и единственная школа порой порождала острое желание заложить под ее фундамент несколько кило динамита, детки — взять в руки пулемет (прав был недобрый человек Блохин!), некоторые коллеги не вызывали особого восторга, но… Гольдман всегда знал, что занимается своим делом. Кстати, с теми же ощущениями он работал и в обсерватории. Собственное место в жизни. Очень-очень правильное. Усталость, смешная зарплата, постоянное эмоциональное напряжение — да много чего еще, но… Имелся у него один любимый роман — «Дело, которому ты служишь». Вот так… возвышенно. И если ты служишь своему делу — ты счастлив. Но это, конечно, коли уж рассуждать о вещах возвышенных.
Но и чего попроще, типа уборки квартиры или мытья посуды, с точки зрения Гольдмана, тоже не переносило дурного к себе отношения и депрессивных мыслей. Не говоря уже о таких тонких материях, как готовка или создание звездного неба на базе старой лампы.
Короче, очнулся он в три часа ночи возле отмытого до блеска, да еще и чудесным образом размороженного холодильника, уставший, как тридцать три собаки, и одновременно переполненный особенным, совершенно сумасшедшим счастьем. Юрка! Пусть поступает так, как кажется ему правильным. Снимает жилье, зарабатывает деньги. Пусть приходит и уходит, когда ему нужно. Только пусть… будет. Угораздило тебя влюбиться в мужика, а не в кисейную барышню, что нежным растением осядет у тебя под крылом — не ной. А то привык, что Юрка — младший, «мальчик»: любить, оберегать, защищать. А он… Вон какой! И ошибки у него свои собственные, и достижения.
Сны Гольдману снились странные: море, какие-то античные руины — в великаний рост — выступающие прямо из воды, чайки, кричащие надрывно и хрипло, и Юрка, чью руку он крепко сжимал в своей руке. Проснулся от того, что и вправду стискивает чью-то ладонь чуть влажными со сна пальцами.
— Ты чего вскинулся? Спи, — проворчал, устраиваясь под боком, Блохин. — Тоже ведь лег под утро, знаю я тебя.
Гольдман улыбнулся. Вот и доверяй таким ключи от квартиры! («На всякий случай».) Обязательно воспользуются в личных, корыстных целях. А ему же, охламону, вчера велели идти домой.
— Ну, Ле-еша!.. — уже сквозь сон недовольно бормотнул Юрка. — Спать!