Дальними дорогами (СИ), стр. 126
— У меня вся жизнь нынче — сплошная романтика. Испортить трудно. Кофе будешь? Растворимый.
— Буду. А молоко есть?
— Найдется.
В школу Гольдман едва не опоздал. Ну прямо-таки не было никаких сил убежать с крохотной кухни, где суровая, серьезная и подтянутая Лиза строила наполеоновские планы по захвату родного города.
— А Альку я убью! Вот пусть он только выберется из той жопы, в которую исхитрился попасть — и сразу убью. Задушу. Собственными руками.
И столько отчаянной убежденности слышалось в ее «он выберется», что Гольдман не решился озвучить свое пессимистичное, все время вертевшееся на языке: «А вдруг нет?»
«Нужно будет к Ольге Владиславовне зайти, про Тимку поговорить. Не стоит парню надолго прерывать учебу. Конечно, с середины учебного года новая школа — то еще сомнительное счастье, но первый класс — это первый класс. Детки еще пластичные, отношения в полной мере не выстроены. Надо попытаться его Татьяне Николаевне подкинуть. Та у нас — настоящий ас. Повезет, если возьмет Тимку. С ней тоже следует заранее побеседовать. И Юрка…»
По Юрке он соскучился просто зверски, несмотря на то, что, судя по часам, расстались они с ним относительно недавно.
Блохин примчался в первую же перемену. Гольдман даже на всякий пожарный закрыл за ним дверь кабинета на два оборота ключа, предварительно под предлогом необходимости проветривания выгнав всех желающих провести переменку в классе. «Береженого бог бережет!»
От Юрки летели искры. Гольдман почти дымился. Хотя… Что там реально успеть за жалкие десять… нет, уже семь минут?
— Лешка, я сдохну… — жалобно простонал Блохин, когда по их обнаженным нервам ударил звонок. Кстати, то, что обнаженными оказались только нервы, а не какие-нибудь еще части тела, можно было счесть подлинной удачей и триумфом воли над слабостью плоти.
— Не приходи пока, — шепотом попросил Гольдман. — Потерпи хотя бы до конца уроков. Или… У тебя же бассейн? Тогда до завтра.
— И что потом? — грустно покосился на него Блохин, поправляя сбившуюся на сторону футболку и довольно широкие спортивные штаны. — Устроим жаркий перепихон на рабочем столе?
Гольдман машинально потер поясницу, прикинув открывающиеся лично для него при таком раскладе перспективы.
— Думаю, через пару-тройку часов я буду согласен и на стол. А через недельку дам тебе прямо на полу — посреди класса, невзирая на старый паркет и вероятность заноз в заднице.
— Кто сказал, что снизу окажешься непременно ты? — ухмыльнулся Юрка, направляясь к двери.
— Провокатор! — в последний момент Гольдман исхитрился сунуть ему в руки гору каких-то бумажек, чтобы как ни в чем не бывало распахнуть дверь, якобы продолжая начатую фразу: — Только верни мне их на этой неделе, ладно? Когда со своими отчетами разберешься.
— Спасибо, Алексей Евгеньич, — чрезвычайно вежливо отозвался Юрка, пряча на дне рысьих глаз пляшущих бесенят, — я очень постараюсь не забыть.
— Уж, пожалуйста, не забудь.
Как выяснилось, память у Блохина была и вправду хорошая. Просто отличная. Потому что он весьма удачно избегал встреч с Гольдманом в течение всего рабочего дня (они и столовую посетили в разное время, хотя обычно обедали вместе за одним столом), зато после шестого урока, когда Гольдман, утомленно морщась, стирал с доски очередную порцию формул, возник у него на пороге, полностью одетый, с выражением решимости на физиономии.
— Пойдем ко мне.
— Постой, ты же должен быть в бассейне? С мелкими, — устало (к концу занятий сил на яркие эмоции у него уже не оставалось) удивился Гольдман.
— Отменилось. У них там горячую воду отключили — авария какая-то на теплотрассе. Ну-у, Лешка!
— А как же твой… Сычик?
— Он сегодня до девяти вкалывает.
— Но… Лиза… Тимыч...
— Мы ненадолго. Пойдем.
Гольдман вспомнил недавно прочитанный роман Уайльда «Портрет Дориана Грея»: «Единственный способ избавиться от искушения — это поддаться ему». Кажется, миляга Оскар кое-что понимал в жизни!
— Идем.
Школу они покинули, степенно беседуя о трудовых буднях. И чем дальше от нее уходили, тем отчетливее Гольдман ощущал, как внутри него звенит туго натянутая струна.
— Леш? Ты меня совсем не слушаешь.
— Прости, Юр. На меня как-то много в последнее время всего… свалилось.
— За Лизу переживаешь? — было видно: если бы Юрка мог — сейчас бы положил Гольдману руку на плечо. Просто так — в знак поддержки.
— Беспомощность, Юр. Как тогда… с тобой. Ничего не в состоянии сделать. Ничем помочь.
— Ты же помог. Мне — помог. Тем, что был рядом. И ей помогаешь.
Гольдман мотнул головой: какая тут помощь? А затем все-таки задал мучивший его со вчерашнего дня вопрос. (Вообще, он, похоже, был человеком слегка суеверным, потому что боялся, озвучив, дать страшному шанс. Заставить воплотиться. «В начале было слово?»)
— Как считаешь, Алекс погиб?
Юрка взглянул серьезно; резко дернув, нахлобучил поглубже на уши свою отвратительную, совершенно ему не идущую шапочку-дебилку.
— Не знаю, Леш. У нас… на заставе… однажды парень пропал. Ушел в увольнительную — и не вернулся. Думали, дезертир. Даже родным звонили. Ну… если домой вдруг заявится. А позже его нам подбросили. Смотреть, конечно, уже не на что особо было. Типа: «Привет! Мы рядом!» С-суки! В меня когда стрельнули, я больше всего испугался, что живым в плен попаду. Так что…
«Хорошенькие разговоры на пути к постели… — поморщился Гольдман. — Возбуждающие».
— А как полагаешь, есть шанс? Ну… Что найдут там, обменяют?
— Все может быть, Леш. Лиза вон верит. И мы будем. Пока тела нет — он жив. Так?
— Так, — кивнул Гольдман. Рядом с этим другим, выросшим и повзрослевшим Юркой он чувствовал себя… странно. Словно ему отныне не требовалось все время оставаться сильным. А иногда… самую капельку… можно было отпустить себя, стать слабым. Хотя бы вот так — на ледяном осеннем ветру.
— Собственно… — Юрка распахнул подъездную дверь. — Пришли.
Гольдману новое Юркино жилище активно не понравилось. У этого обшарпанного, блевотно-розового, двухэтажного, явно еще довоенной постройки барака имелся лишь один несомненный плюс: два квартала от школы. Однако в противоположном от дома самого Гольдмана направлении. А в остальном… Запах… Гольдман всегда доверял своему носу чуточку больше, чем глазам. (Очевидно, где-то глубоко в душе он ощущал себя собакой.) Запах старости, болезней, отчаяния, уходящих в никуда жизней. Дощатый подгнивший пол в подъезде, дощатые щербатые ступени лестницы, ведущей на второй этаж, облупившаяся краска — на стенах. По сравнению с этим раритетом гольдмановская «хрущоба» выглядела почти как Версаль пополам с Петродворцом. Хотя на подоконнике между этажами гордо зеленел чей-то фикус. Как мещанский символ глупой, но неумирающей надежды.
Квартира, где нынче обитал Блохин, обнаружилась как раз на втором этаже.
— Ну… вот… Обувь не снимай. У Сычика тут — традиционный срач. Ну ничего. Я постепенно приведу все в порядок.
Гольдман подумал: «Срач — это еще мягко сказано». Кажется, как-то так он всю жизнь представлял себе бомжатники, от которых до сей поры судьба его миловала. Куртку оставлять в прихожей не хотелось — и он не стал. Хотелось… другого. Но тоже не здесь.
— Целовать я тебя тут не буду, извини, — пробормотал он, глядя в неприлично лыбящееся из полумрака («Лампочка перегорела — вот такая жопа!») лицо Юрки, — еще лыжи на голову рухнут.
Под потолком (а потолки в доме были ого-го) висели не только лыжи, но и пара помятых алюминиевых тазиков с ручками, здоровенное корыто, а также — допотопный ржавый велосипед без переднего колеса.
— Эстет! — отозвался, словно ругнулся, Блохин. — Давай ко мне, там вроде почище.
В Юркиной комнате и вправду оказалось чище. Если бы не устрашающие трещины на сером потолке, не отстающие клочьями обои и не древняя, некогда голубая штора в бежевых разводах на окне, можно было бы даже сказать, что это — самая чистая комната в мире. Гольдман просто видел, как Юрка, матерясь сквозь зубы, отдраивает тысячелетние наслоения грязи и «пыли веков». А еще это была одна из самых пустых комнат в мире: из вещей в ней обретались лишь кровать с панцирной сеткой да старая спортивная сумка — в углу у батареи. И на подоконнике — черная жестяная лампа с россыпью дырочек-созвездий. Надо же… жива, старушка! Чтобы не начать сентиментально смаргивать слезы, пришлось переключиться на что-то другое.