Дальними дорогами (СИ), стр. 122
— Праздновал, — согласился Гольдман. — Юр, нам бы увидеться. Можно я к тебе приду? — встречаться с Лозинским там, где еще совсем недавно они любили друг друга с Юркой, почему-то казалось чудовищно неправильным.
Случаются такие дни, когда все против: дорога не ложится под ноги (три раза запнулся, пока шел, дважды поскользнулся и едва не сел в лужу, красавчик!), трамвай ждешь сто лет (сорок минут, вообще-то, но все равно успел закоченеть в лед), лифт в навороченном домище не работает (пришлось пешком переться на седьмой этаж). Будь Гольдман человеком с суевериями, решил бы, что судьба подает некие знаки. А так он просто устал и разозлился. Сам на себя. И какого же хрена, спрашивается, он настолько запустил ситуацию с собственной личной жизнью, а?
— Замерз? — Юрочка, по обыкновению, выглядел мило и очаровательно — как он умел. В двухкомнатной холостяцкой квартире пахло кофе и каким-то сильно импортным парфюмом. (Гольдман в них, если честно, не разбирался, но ему всегда нравился запах Лозинского.)
— Как собака.
— Коньячка? День рождения у тебя, опять же.
— Спасибо, Юр. Но мне трезвая голова еще пригодится.
Юрочка сделал вид, что намека не уловил. Когда ему это требовалось, он становился на удивление толстокож — господин Лозинский.
— А поесть?
Гольдман отказался. Почему-то томило нехорошее предчувствие, что любая пища из него сейчас немедленно рванет на волю, и вдобавок к драме случится фарс с забегом на скорость до унитаза.
— Значит, все же поговорить. А я-то надеялся! Ну проходи тогда в зал. Располагайся. Чувствуй себя как дома.
Гольдман усмехнулся, воскресив в памяти школьную присказку: «Но не забывай, что ты в гостях».
В «зале» он решительно уселся на один из вычурных мягких стульев, водивших хороводы вокруг овального стола. Никаких диванов и кресел! Чем жестче, тем лучше. В этот вечер ему, как никогда, требовалась дополнительная опора. Юрочка, невероятно, даже, пожалуй, как-то театрально красивый и томный, расположился в старинном, даже антикварном, обитом потертым зеленым бархатом кресле. «Только пледа на коленях не хватает — для полноты образа!» Светлые кудри, светлые брюки, светлая, нежно-бежевая, рубашка с расстегнутым воротом, где при некотором желании можно разглядеть трогательно выпирающие ключицы. (Гольдман не особо стремился разглядывать, но точно знал, что так оно и есть. Юрочка, когда хотел, умел выглядеть удивительно трогательно.) «Юноша бледный со взором горящим…» «А ведь он моложе меня всего на пару лет… Правильно, ему летом исполнилось тридцать два. А все — Юрочка».
— Ты мне так и не написал стихов, — зачем-то произнес он.
Лозинский дернул плечом.
— Перегорело. Творчество… оно… такое… — он небрежно пошевелил пальцами. Руки у него тоже были красивые и ухоженные. Смотреть — одно сплошное эстетическое наслаждение!
— Юр, я пришел попрощаться… — Гольдман никак не мог подобрать слов. Кажется, у его Юрки, того, который Блохин, дела со словами обстояли много лучше. Или уже перейти на ненормативную лексику?
— Уезжаешь за тридевять земель или наконец нашел кого-то? — легко полюбопытствовал, похоже, чему-то обрадовавшийся Лозинский. — Давно пора.
— То есть?.. — почему-то казалось, что реакция бывшего любовника должна быть хоть чуточку более… драматичной. Учитывая Юрочкину любовь к мелодраме.
— Да ладно, Алешенька! Давно уже пора тебе обзавестись нормальной личной жизнью.
— Считаешь, то, что у нас с тобой… было — ненормальная жизнь?
— У нас с тобой, дорогой ты мой человек, вообще никакая не жизнь. Даже не старый добрый трах для здоровья. Так… Дурная привычка. Тебе — удобно, мне — удобно. Хочешь поиграть в «я сволочь, я знаю»? Алешенька, отомри! Нам было весело. Я в самом начале что-то такое себе нафантазировал про тебя. Ты же в курсе, в наших голубых кругах с чувствами… не очень.
Гольдману только и оставалось, что кивнуть. Действительно, все эти годы им как-то было совсем не до чувств. Мило, удобно… Гольдман вспомнил, как в ванной сдирал с себя жесткой мочалкой следы чужих прикосновений — и мысленно передернулся. Юрочка же не виноват, что у некоторых все так… запущено!
— Юр, а ты за то время, что мы… любил кого-то?
— Конечно, любил! А ты как полагаешь? Я же творческая личность — мне постоянно огонь нужен. Огонь, страсть, полет!
— И как это у тебя сочеталось с… нами? — почему-то в их случае «мы» звучало почти насмешкой.
— Алешенька, ну что ты словно девица-голубица? Никак не сочеталось, — Лозинский на миг задумался, потом сверкнул глазами: — О! Вот. Тебе должно понравиться! Параллельные вселенные! Не пересекаются, короче. …Кофе будешь?
Слегка ошарашенный Гольдман согласился:
— Давай.
— Я варю отличный кофе!
Кофе и впрямь оказался хорош. Не то чтобы Гольдман полагал себя большим ценителем, но пахло отменно, и вкус ощущался правильно. Хотелось прикрыть глаза и смаковать. Маленькими глотками. Без сахара. (Подобного кощунства, как сахар в кофе, Лозинский бы точно не перенес.) Правда, после сердце выстукивало морзянку, но, слава богу, не SOS.
За кофе старательно избегали скользких тем. Хотя под конец Лозинский все-таки спросил:
— Это он? Тот твой мальчик?
И Гольдман кивнул. Что-что, а уж хотя бы такую степень искренности он Юрочке, определенно, задолжал.
— Он уже совсем не мальчик. Ему двадцать четыре.
— Ну, по сравнению с нами, мой друг, все еще мальчик. А как зовут?
— Юра.
— Вот оно что!.. — во взгляде Лозинского мелькнуло понимание, от которого Гольдману на миг сделалось холодно. Мелькнуло — и исчезло, будто его и не было. — Кстати, я же забыл про подарок!
Подарком оказался какой-то модный (как уверял Юрочка) голубовато-стального цвета галстук в комплекте с носовым платком, красиво упакованный в подарочную коробку. Гольдман подумал, что ненавидит галстуки, а подобный цвет наденет на себя исключительно под угрозой расстрела. И платочек — в тон, это уж как-то слишком по-гейски. Но поблагодарил вежливо.
— Носи и помни обо мне! — строго велел Лозинский.
Гольдман пообещал помнить.
Беседа медленно сползала к финалу. Слова падали все реже и представлялись все более и более плоскими. «О чем же мы разговаривали все эти годы?» — как-то вяло удивился Гольдман. Учитывая журналистское происхождение Юрочки, язык у него был подвешен просто замечательно. А вот общих тем у них, как выяснилось, помимо постели, почти не осталось. Как же они так долго продержались в этих изначально мертвых отношениях? На обоюдном безразличии?
— Слушай, а что ты во мне нашел? — в конце концов не выдержал Гольдман. Если уж сегодня они встречаются в последний раз…
Лозинский посмотрел на него серьезно. Такой взгляд у него появлялся нечасто — Юрочка не считал, что серьезным быть так уж важно. И брал скорее легкостью, чем глубиной.
— Ты настоящий, Алешенька. Не блядь. В наше время — это редкость. Про то, что во мне нашел ты, даже спрашивать не стану. Задница у меня — классная!
Гольдману сделалось неловко.
— Да ты не красней! Это, конечно, уже не лучшая задница года, — добавил он самокритично, — но перевод в Москву я себе ею обеспечил. Так что… Больше, наверное, не увидимся. Разве что в гости приедешь, а? Хотя, полагаю, там мне придется быть очень осторожным. Сереженька — человек солидный. Ему и партнер нужен… солидный. А я все-таки намереваюсь покорить столичное телевидение. Короче… смотри меня на «Молодежном». А потом, может, и на «Первом». А что? Будешь смотреть?
— Буду.
В дверях они поцеловались — легко и холодно, как штамп о разводе в паспорте поставили. Предложение Юрочки «попрощаться» в постели Гольдман отклонил.
*
На следующий день Юрка на первой же перемене заявился в подсобку. (Он вообще взял себе манеру шлындать в несчастную подсобку как к себе домой. Гольдмана это ничуть не напрягало. Наоборот.)
— У тебя уроки тоже с полдевятого?
— Угу, — поцелуй вышел куда жарче и глубже, чем опасался (и надеялся) Гольдман. И дольше. Гораздо дольше!