Дальними дорогами (СИ), стр. 121
В сущности, вовсе не хотелось говорить. Не хотелось думать. Хотелось тепла.
Гольдман заставил себя выкрутиться из Юркиных объятий и отсесть от него на противоположный край дивана. (На то, чтобы добраться до находившегося в нескольких шагах от них кресла, сил уже не хватило.) Невидимый поводок (цепь? провод? — Гольдману не нравилось ни одно из определений), который, как выяснилось, с некоторых пор соединял их, давил на шею, сбивал дыхание, не давал почувствовать себя даже на таком мизерном расстоянии комфортно, тянул обратно. Гольдман был совсем не против поводка (раз уж второй его конец — в руках у Юрки), но мыслить тот, безусловно, мешал.
Юрка посмотрел на него отчаянными глазами. Похоже, мальчика тоже… тянуло. Два ошейника, два поводка? Обоюдная зависимость? От осознания этого очевидного факта сразу сделалось легче.
— Итак?
— Я не могу к тебе переехать. Сейчас не могу.
Логическое ударение на слове «сейчас» вроде было призвано подарить надежду на светлое завтра. Но с надеждой у Гольдмана сложились крайне противоречивые отношения. Попросту говоря, он ей не верил.
— Почему? Чем плох мой вариант? Юр, я действительно не понимаю!
Ему стало страшно, что он может понять — и тогда все рухнет.
Юрка поднял свою валявшуюся комом на полу рубашку, долго и вдумчиво разглаживал ее на коленях, потом зачем-то швырнул обратно на пол.
— Леш, я в своей собственной жизни тоже ни хрена не понимаю! Словно тащит течением. Видел когда-нибудь настоящую горную реку? Вот. Подхватила, сука, и волочет. Едва успеваешь воздуха хватануть, прежде чем тебя снова закрутит — и башкой об камни. Ты ведь в курсе, я такого наворотил — вовек не расхлебаешь. Стыдоба. Позорище. Будто не свою жизнь до сих пор жил, а чью-то чужую. Хочу свою.
Гольдман кивнул. Ситуация, определенно, начинала проясняться, однако… У него никак не получалось сообразить, почему их совместная (то есть совсем-совсем совместная) жизнь для Юрки — своя не до конца? Не поводок, но все-таки цепь? Оковы и кандалы?
— А я… — спросил он осторожно, — мешаю?
— С ума сошел?! Короче, если ты видишь перед собой не имбецила, пускающего слюни, не опойку, ссущего по подъездам, и не торчка, то… Это ты всё. Понимаешь? Ты.
Гольдман закрыл глаза. Вот что бывает, когда знаешь человека слишком давно… Как Юрка… тот самый Юрка из общаги с родителями алкашами, чью маму даже директору школы крайне редко случалось лицезреть трезвой, бывший круглый двоечник Блохин, после армии долгое время работавший грузчиком, страстный поклонник ненормативной лексики… как этот Юрка научился так подбирать слова? Чтобы вот… каждое — прямо в сердце.
Вдруг пришло мгновенное, яркое, словно вспышка, осознание: это не поводок. И тем более не два поводка. То, что связывает их — это нить. Золотая нить. От одного сердца — к другому. Или до упора натянутый солнечный луч.
Гольдман тихо рассмеялся, скользнул по дивану — к Юрке. К своему Юрке. Положил голову ему на колени. Туда, где еще недавно лежала несчастная рубашка. А теперь — весьма счастливый Гольдман. Почувствовал, как Юркины пальцы взъерошили волосы, прошлись по бровям, пощекотали за ушами, погладили губы.
— Спасибо.
— За что? — удивление Блохина, как и все его эмоции, было искренним, не наигранным.
Гольдман пожал плечами. Пожимать плечами лежа оказалось чертовски неудобно, но он справился. «За то, что ты есть?»
Юрка поерзал, и вместо пальцев к губам прижались губы. Это был очень бережный поцелуй, состоящий только из нежности. Так, едва заметное касание.
— Мне просто нужно понять, чего стою сам по себе. Мы начнем с тобой… — он поискал определение, потом легко вздохнул, остановившись на самом очевидном: — встречаться. Я буду приходить, ночевать. Но… у меня будет место, куда я смогу уйти, если… если что-то вдруг пойдет не так. Или кому-то из нас срочно понадобится одиночество.
Гольдман хотел сказать, что за минувшие годы наелся одиночеством выше крыши, но промолчал. У каждого из них имелся некий жизненный опыт. Наверное, Юрке и впрямь требовалось время, чтобы принять и осмыслить перемены в собственной жизни.
— Я боюсь слова «навсегда», — тихо признался Блохин. — Когда я… когда у нас… короче, с Ленкой оно меня не оставляло ни на минуту. «И это – навсегда». Не тот человек. Не та постель. Не те разговоры на кухне. Представляешь, я точно знал, что своя кухня у меня когда-нибудь появится. А свой человек — нет. Ванечка вырастет, женится, у него родятся дети. А у меня… То, что я заслужил. Навсегда.
Гольдман поймал его руку, прижался губами к шершавой ладони.
— Ты не думай, — продолжал Юрка шепотом, и слова, казалось, не успевали за его мыслями, запинались друг о друга, сбоили, — я научился быть… счастливым. Не всегда же вокруг был… пиздец. Ленка… хорошая. Ты ее… не ненавидь. Если надо — меня ненавидь. Это все я. Испугался, понимаешь? Что-то хотел доказать — себе, окружающим? Кому, Леша? Ленка маялась. Я маялся. Ночами вагоны разгружал — вроде как приработок. Чтобы уже на кровать рухнуть — бревно-бревном. Она плакала, я слышал. К Ваньке кидался, на руках ночами носил, когда он орал. И сам чуть не реву. Пиздец! Кретин. И постоянно с тобой разговариваю. Объясняю, доказываю что-то. Ругаюсь. Я тебя почти ненавидел, знаешь? Можешь, кстати, набить мне морду. За все. При случае.
У Блохина тряслись губы. По-настоящему ходили ходуном. Раньше Гольдману никогда не доводилось видеть, чтобы кого-то так корежило от обычной беседы. Юрка губы прикусывал, но ничего не помогало. Стоило забыться, отпустить — и все сначала.
— Не стану я тебе морду бить, вот еще! — в попытке снять напряжение нарочито сурово отозвался Гольдман. — Я тебя лучше затрахаю. При случае. Чтобы мысли дурные из головы — вон. Все прошло, Юра. Все наладилось.
В этот момент он и сам верил, что «все прошло» и «все наладилось».
— А еще, — лукавая улыбка, внезапно скользнувшая в ответ по физиономии Блохина, сделала того похожим на какого-нибудь шекспировского лесного эльфа, — теперь ты не будешь чувствовать себя, как та баба… — Гольдман грозно нахмурил брови, — пардон! Как тот человек, за которым ухаживали ради его жилплощади. Чтобы никто не подумал, будто я с тобой, потому что мне так… удобно. Бесплатное жилье и все такое...
— Юрка! Да кто про нас что подумает?! На худой конец, обзовут пидорами и начистят рожи.
Юркины пальцы опять обвели его губы.
— Хорошо хоть, статью отменили.
— О да! Хорошо.
— Леша, — Юрка бросил тоскливый взгляд на настенные часы, — я так не хочу от тебя уходить.
— Уже пора?
— Пора.
— Сегодня не придешь?
— Нет. Переезд сам по себе — дело не слишком долгое. Говно, как говорится, вопрос. Но парни после захотят выпить, посидеть.
— Ты же не пьешь?
— Я-то не пью. Только кого это… колеблет? Завтра приду, ладно? И ужин приготовлю. В честь начала новой учебной четверти. Идет?
— Приходи, — вздохнул Гольдман, собирая в кулак всю силу воли и соскребая себя с Юркиных колен.
Уже одевшийся Юрка обнял его в прихожей, прижал к себе так, что, кажется, хрупнули кости. Затем поцеловал коротким, каким-то отчаянным поцелуем — и сбежал.
«Он улетел, но обещал вернуться».
Очень хотелось в это верить.
*
Внезапно освободившийся вечер Гольдман вознамерился потратить с толком. Сперва трусливо рассматривал вариант с телефонным разговором, но потом одернул себя: хватит уже трусить! И уж если начинать новую жизнь, то не одному Блохину следует разобраться с остатками старой. Как там? «На свободу — с чистой совестью!»? И уж хотя бы честность Юрочка за все эти годы точно заслужил. Хорошо бы Лозинский сегодня сидел дома. И еще — что немаловажно — один.
Юрочка, как он уже успел понять, редко оказывался один. Но тут уж — как судьба.
Лозинский был один. И гольдмановскому звонку очевидно обрадовался.
— Алешенька! Ну наконец-то! А я вчера тебе звонил-звонил, поздравить хотел, да все — мимо. Праздновал?