Дальними дорогами (СИ), стр. 110
— На лавочку сядем или погуляем?
Гольдман вздрогнул. Снова он занырнул куда-то на глубину и сам этого не заметил.
— Что у тебя с голосом?
— Простыл, — беспечно отозвался Блохин. — Представляешь, утром — на первый в жизни педсовет, где я должен присутствовать в качестве преподавателя, а у меня ночью – температура под сорок. Простыл.
— Как это тебя угораздило? — мгновенно встревожился Гольдман, с облегчением чувствуя, как мерзкий морок ревности позорно убирается куда-то за горизонт. Да еще и привычное «ты» прошлось по сердцу ласковой плюшевой лапой.
— Вчера с парнями на озеро ездили — последние дни лета ловили. Ну… искупались, само собой.
— Придурок, — грустно вздохнул Гольдман, отчаянно борясь с потребностью коснуться Юркиного лба ладонью и проверить, как там у него сейчас обстоят дела с температурой. — Кто же в наших краях купается в конце августа?
— Так тепло же!
— «Тепло»!.. — передразнил Гольдман, решительно направляясь к ближайшей лавочке. Нечего Блохину в простуженном состоянии километры по парку наматывать. Успеется еще! По пруду неторопливо курсировали самодовольные утки. Интересно, те же самые, что были тогда, или уже другие? Сколько лет живут утки? — Второго августа Илья-пророк в воду нассал. Слышал про такое? Народ врать не станет.
Юрка насмешливо сверкнул глазами:
— Не-а, мне не доложили. Вот ведь мудак последний твой Илья! Испортил воду — и хоть бы хны!
— Юр, может, ты все-таки домой? Подлечишься, таблеточек попьешь… Чаю с малиной. А потом поговорим, а?
— Да не бойся ты, Леш. Я крепкий. А дома… Нет у меня ни малины, ни таблеточек. Только аспирин. А я его уже с утра… того… хряпнул для бодрости духа. Вот. Само пройдет.
Сразу захотелось притащить Блохина к себе. Напоить чаем с малиной (наварил нынче в Михеевке), завернуть в одеяло и в плед — чтобы как следует пропотел. Заставить полоскать горло настойкой эвкалипта. (Кажется, завалялась где-то в аптечке.) Какой-то, чтоб его, неизбывный инстинкт курицы-наседки! «Даже не вздумай! Юрка давно не твой!» Почаще повторяй себе эти простые слова, Гольдман! Юрка — взрослый самостоятельный человек. И на сей раз он не просил тебя о помощи. (И очень может быть, что уже и не попросит. Никогда.)
— Леш?
— А?
— Ты какой-то сегодня странный.
— Я странный?! — Гольдман аж поперхнулся от такой постановки вопроса. — Ну, знаешь, Блохин, по странностям мне тебя по-любому не переплюнуть. Каким образом ты вдруг преподавателем заделался? Вроде в последнюю нашу встречу ты грузчиком вкалывал. На хлебокомбинате.
— Так это когда было, Леш!..
От привычно мягкого, хотя и хриплого «Леш» теперь уже у самого Гольдмана восторженно перехватило горло. Зря он, оказывается, потратил столько сил и времени, чтобы забыть. Совершенно зря. Бессмысленно.
Оба замолчали, внезапно синхронно вспомнив, когда они в последний раз общались… вот так, не по телефону. И при каких обстоятельствах, будь они прокляты!
— Юр, — решился в конце концов осторожно спросить Гольдман, — ты… как?
Тот долго рассматривал собственные руки, потом ответил просто:
— Выжил, как видишь. На кладбище все еще таскаюсь по несколько раз в неделю, но… Отпустил его, наверное. Понимаешь?
Гольдман кивнул. Он понимал. Сам в прошлом целую вечность не мог отпустить Вадима. И кабы не вот этот самый Юрка… Впрочем, у всех оно индивидуально. Может, если у Блохина в будущем родится еще один ребенок… Думать о таком было больно, не думать — не выходило. Явственно стоял перед глазами образ Юрки, улыбающегося светло и растерянно: «У меня сын будет. Представляешь?» Или дочь. Пожалуй, дочь даже лучше. Чтобы не так напоминала о Ванечке. Гольдману приходилось сталкиваться с семьями, где второго ребенка завели, потеряв первого. Не на замену, а чтобы чуть-чуть унять боль. Подменить смерть жизнью. Правда, не всегда это удавалось, но попытаться-то стоит?..
— Леш? Ты опять пропал.
— Прости. Все это слегка… внезапно. До сих пор никак не утрамбую: ты, школа. Юр, но как?!
Юрка взглянул ехидно.
— Тупой Блохин, да? Только в грузчики и гожусь? Или, если повезет, в продавцы?
Гольдману достало совести смутиться.
— Я… прости.
— Да не за что, на самом деле! Просто… у меня в тот момент всего два выхода осталось: либо утонуть, либо выплыть. Но спейся я тогда... все, выходит, зря? И наша с тобой встреча. И письма. И… те два месяца, когда... Ну… ты помнишь. — («Я помню»). — И вся моя гребаная жизнь. Понимаешь?
Гольдман лишь молча кивнул в ответ.
— Вот… И я решил выплыть, — Юрка так отчаянно сцепил пальцы, что они побелели. Наверное, Гольдман бы этого не заметил, но он, не в силах смотреть Блохину в лицо, пялился на его руки. — Я же в плавании того… профессионал.
Неуклюжая попытка пошутить почему-то вызвала в Гольдмане очередную волну мучительной нежности. Чтобы не дать ей выплеснуться наружу, сметая то, пусть и весьма относительное, равновесие в отношениях, которого им удалось достигнуть воистину титаническим трудом, он уточнил:
— Но ведь в институт ты зачем-то пошел раньше? До… всего?
— Мне казалось, ты бы этого хотел. Тебе бы понравилось.
Это было… Гольдман глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Это было как… не имеющий себе равных подарок: на все бывшие и будущие дни рождения и на каждый Новый год, что он не праздновал. Хотелось... взлететь. Распугивая мамашек с колясками, пройтись колесом по аллее. Задать тысячу разнообразных вопросов. Но он остановился на простейшем:
— Тяжело учиться?
Юрка хмыкнул, смущенно потер переносицу.
— Ты лучше спроси, как я вообще туда попал. Представляешь: Ваньке полтора года — уже начал нормально спать по ночам, но все равно иногда просыпается и орет истошно. Ленка — злая, как мегера, ибо денег нет, счастья нет, новых тряпок, само собой, тоже нет. И покой нам только снится… — Гольдман усмехнулся, опознав цитату из Блока. Блохин цитирует стихи — чудеса! — А я, гордый и прекрасный, судорожно пытаюсь вспомнить русский и биологию — школьный курс. Ночью до трех-четырех учишь — утром на работу. Думал, сдохну. Не сдох, как видишь. До сих пор кошмары снятся.
Обнять. Целовать. Любить, пока не забудет не только минувшую боль, но и свое собственное имя.
Все это было совершенно невозможно. И Гольдман просто сказал:
— Ты — молодец! Горжусь.
По сути, так он сказал бы любому из своих учеников, сумевшему сотворить что-нибудь вроде этого. Но Юрка расплылся в сияющей улыбке, сразу сделавшей его лицо на несколько лет моложе, и осторожно уточнил:
— Правда?
Почему-то в этот момент он напомнил Гольдману щенка: большого, серьезного, лобастого, наивно и несмело выпрашивающего хозяйскую ласку. Ассоциация вышла на удивление странной. Нет, действительно: взрослый, вполне себе самостоятельный Блохин — и вдруг какой-то щен. Но… Гольдман потянулся и бережно, одними подушечками пальцев, погладил выступающую косточку на запястье Юркиной руки, расслабленно лежащей на спинке парковой скамьи. Тот вздрогнул. Прикрыл глаза. Гольдман позволил себе некоторое время бездумно глядеть, как слегка дрожат на Юркиных скулах тени от его пшеничных ресниц. Оказывается, за эти годы он уже и забыл, насколько Блохин… золотой. Золотой и горячий, угм.
— Юр, тебе пора домой. Похоже, у тебя температура опять поперла. Пойдем, а? Раз уж мы теперь работаем вместе, то наговориться успеем.
В самом деле, отчего бы коллегам в переменку не потрепаться о том о сем? Фраза отдавала фарисейством, и Гольдман мысленно отвесил себе подзатыльник, а Юрка склонил голову к плечу.
— Леш, ну какой же ты все-таки зануда!
— Ага, именно. Старый зануда, — покорно согласился Гольдман. Он бы нынче на что угодно согласился, лишь бы Блохин соизволил убраться с этой распрекрасной скамейки и всерьез сосредоточился на своем лечении.
— Ну… Разве что в смысле стажа… — вздохнул, поднимаясь, Юрка. В этот момент его слегка качнуло (температура же, как и было сказано!), и Гольдман порадовался, что исхитрился вовремя подставить плечо, на которое тот тяжело оперся.