Дальними дорогами (СИ), стр. 106
— Да хоть во вторник утром. Никому ты здесь особо не нужен. Начальство — в отпуске. Я — за главного. Правда, Сурьмин твой без тебя совсем взбесился от одиночества — скоро на людей бросаться начнет. Злобная тварь!
— Чего это он «мой»? — удивился Гольдман внезапным выводам приятеля. — Мы с ним просто вместе работаем над статьей. Ну и… В шахматы иногда играем. И то я чаще всего проигрываю.
— Уж и не знаю, чего ему больше не хватает: то ли статьи, то ли шахмат? А может, ты единственный, кто не пытается его убить после часа общения. Впрочем, до вторника мы с ним как-нибудь поборемся. Отдыхай.
— Спасибо! — с искренней признательностью отозвался Гольдман. Не хотелось ему возвращаться в Михеевку, оставляя Юрку в таком разобранном состоянии.
Когда он вернулся на кухню, Блохин спал, уронив лицо на сложенные на столе руки. На плите вкусно булькала картошка, а в чашках стыл так и не допитый чай. С мятой.
*
Почти всю ночь Гольдман не сомкнул глаз — смотрел на тихо сопящего на нерасправленном диване Юрку. (Едва не сдох, пока волок совершенно бессознательное и от того еще более неподъемное тело из кухни.) А под утро, когда серый рассвет прокрался в комнату сквозь не задернутые до конца шторы, все же вырубился в своем потрепанном, зато родном, кресле. А когда проснулся — Юрки в квартире уже не обнаружилось. Аккуратно свернутый плед лежал на краю дивана, подушка еще хранила отпечаток чужой головы там, где Юрка прижимался к ней щекой этой ночью. А главное — тишина. Про подобную говорят — «мертвая». И дело было вовсе не в шорохе шагов или бряканье посуды, а в полном отсутствии второго — такого знакомого, пускай и практически неслышного — дыхания, без которого… Тишина.
«Доживем до понедельника? Никому-то ты здесь, Гольдман, как выяснилось, особо не нужен. Можно и уехать: электричка в двенадцать — еще успеешь. Ах, да! Эдька! И статьи. Может, позвонить Лозинскому, извиниться за вчерашний жестокий облом?» Впрочем, даже ему самому было очевидно, что никуда он звонить не станет. Не в этот раз — точно. Не сейчас, когда потертая наволочка диванной подушки все еще пахнет Юркой и до сих пор чуть-чуть влажная от его слез.
Гольдман вдруг осознал, что уже с полчаса просто лежит на диване лицом вниз, уткнувшись носом в ту, Юркину, подушку, и заставил себя пойти умыться и поставить чайник. Умыться, побриться, причесаться («На лешего похож!» — смеялась над ним когда-то мама), достать из холодильника почти не тронутые накануне деликатесы. Есть-то надо! Крутой, однако, завтрак: шпроты с ананасами. Остывшую за ночь вареную картошку он оставил на обед. Или все-таки сходить в магазин?
Завтракал медленно, не очень понимая, что именно в данный момент ест. Потом так же медленно мыл посуду, прибирался, подметал пол. Потом все же вознамерился посетить магазин. Тащился до гастронома тяжело, нога за ногу, да и обратно — ничуть не лучше. Вчерашний, вконец разошедшийся к вечеру дождь нынче превратился в легкую морось — даже не вымок толком, пока шатался туда-сюда. Дома переоделся, посидел на диване, бездумно пялясь в черноту телевизионного экрана.
А потом брякнул дверной звонок. «Лозинский пришел выяснять отношения?» — жестко осадил Гольдман свое уже за каким-то чертом сорвавшееся в галоп сердце.
Это был не Лозинский.
— А я вот по дороге пожрать прикупил. Пустишь?
— Идиотский вопрос. Проходи, — Гольдман посторонился, пропуская Юрку в дом. От того снова пахло кладбищенской землей. И водкой.
— Ванечку проведывал, — как ни в чем не бывало поделился Юрка, вешая на крючок изгвазданную в грязи ветровку. Падал он в ней, что ли? Вроде и не сильно пьян. — Вчера народу было до хера, а сегодня — никого. Ему, наверное, страшно.
Гольдман почувствовал, как его накрывает волна паники. Если в Юркиных вчерашних монологах присутствовали беспросветная тоска и отчаяние, то сегодня от них тянуло весьма ощутимым безумием. Хотя… «Кто сам без греха…» и тэ дэ. Разве не ты, Гольдман, из году в год таскаешься на кладбище беседовать с мертвым любовником?
Уже привычным маршрутом Юрка прошел на кухню, извлек из пакета подозрительного вида бутылку, заткнутую плотно скрученной газетой, поискал глазами стаканы.
— Юр, — осторожно полюбопытствовал Гольдман, — а ты уверен, что это можно пить?
— Даже не сомневайся! Тетка самогон гонит — первый сорт! Еще никто ни разу кони не двинул.
— Утешает… — пробормотал Гольдман и полез за посудой.
— Выпьешь со мной?
— Куда я денусь…
Потом они пили. «За упокой». «За Ванечку». «Пусть земля будет пухом». И почему-то — «За память». Последнее прозвучало от Юрки уже под конец их посиделок, когда паузы в разговоре сделались совсем длинными, а мутная жидкость в бутылке стала булькать где-то близко к дну. И это при том, что Гольдман, памятуя советы своего лечащего врача «не злоупотреблять», старательно ограничивался крохотным глотком отвратительного пойла. Сразу вспомнился старый анекдот: «И как ее беспартийные пьют?» Хотя, кажется, там речь все-таки шла о водке, а не о самогоне.
Уже наученный вчерашним горьким опытом, диван он отправился раскладывать заблаговременно — и опять упустил момент, когда Юрку полностью срубило. Впрочем, это было закономерно, если учесть, что на кладбище он явно тоже отдал должное тетушкиному самогону. И вообще, непонятно, сколько у него уже длятся эти потуги найти себе анестезию. Потому что болит. И как от него такого уедешь? А с другой стороны… «Что он — Гекубе? Что ему — Гекуба?» Все равно завтра — понедельник, кафедра, возвращение на работу. И так чересчур подзадержался в родном городе… Но Юрка…
Гольдман уже привычно доволок не вяжущего лыка Блохина до расправленного дивана, поудобнее уложил, расстегнул верхние пуговицы застиранной джинсовой рубашки (чтобы не давили на горло). Немного сомневаясь в правомерности своих действий, стянул с него джинсы, стараясь не смотреть… туда (в нынешней их ситуации подобные действия попахивали извращением). Просто стараясь не смотреть. Закутал в одеяло; замотал практически до самых ушей (в комнате было чертовски холодно) и малодушно позволил себе, не раздеваясь, лечь рядом, обнять, обвить собой, в попытке изгнать из Юрки смертельный холод, поселившийся у того внутри. «Спи, мой хороший. Спи…»
Юрка будто услышал: прижался плотнее, втиснулся в него, не просыпаясь, произнес с внезапной, почти прежней своей улыбкой (Гольдман эту улыбку хоть и не видел, но ощутил — всем собой):
— Лешенька!
— Здесь я, спи! — ворчливо отозвался Гольдман, чтобы не дать воли захлестнувшей его с головой неожиданной нежности. — Спи!
И сам заснул, вслушиваясь в постепенно ставшее спокойным и ровным Юркино дыхание, непроизвольно подстраиваясь, чтобы дышать в такт.
Проснулся уже утром по будильнику, который, следуя въевшейся под кожу за годы одинокой жизни привычке, не забыл поставить вечером перед сном, даже пребывая в совершенном душевном и физическом раздрае. Электричка уходила в двенадцать. А до этого требовалось еще и наведаться на кафедру. Да и не факт, что повезет с транспортом.
Юрка тоже подорвался по звонку: запутался в одеяле, сел, ошалело хлопая глазами, очевидно, пытаясь осознать свое положение во времени и пространстве. На его физиономии, отмеченной печатью вчерашней (и позавчерашней) невоздержанности, было столь явственно написано: «Где я? Кто я?» — что Гольдман не удержался и, несмотря на трагические обстоятельства, уложившие их с Блохиным, условно говоря, «в одну постель», гнусно хихикнул. А потом ехидно пропел:
Вставайте, граф! Рассвет уже полощется,
Из-за озерной выглянув воды…
Юрка болезненно поморщился, жестко растер ладонями лицо.
— Что-то ты слишком веселый с утра. Который час?
— Семь, — отозвался Гольдман.
— Сво-о-олочь! — жалобно протянул Блохин, плюхаясь назад на диван. — Ну чего тебе не спится?
— Я уезжаю, Юр.
Всего-то три предельно простых слова, но почему-то после них сон напрочь улетучился от Блохина в неизвестном направлении.