Дальними дорогами (СИ), стр. 105

Вино он убрал на подоконник, а вот остальное выставил на стол. А вдруг Юрке захочется сладкого? Ему не повредит. При этом никакие морально-этические проблемы Гольдмана в ту секунду не волновали — еда и еда. Большое человеческое спасибо!

От сервировки стола его отвлек блеклый голос Юрки:

— Это твой… друг?

— Да, — кивнул Гольдман, — дружим… домами.

(«И постелями».)

— Я его уже видел… кажется.

— Давно. Только тогда он еще не был… другом.

— А-а!.. — на этом интерес Юрки к происходящему потух так же внезапно, как и загорелся, а глаза снова стали напоминать холодный седой пепел.

Гольдман заварил чай, и на кухне запахло летом.

— Юр, поешь. Колбаса неплоха. А хочешь, ананасы открою?

— Ты тоже… поешь.

— Само собой.

Пока Гольдман разливал по чашкам чай, вскрывал банку совершенно сумасшедшим образом пахнущих шпрот, оставив ананасы «на потом», сдирал хрустящий целлофан с конфет, Юрка опять наполнил их стаканы.

— Знаешь, как погиб Ванечка? Просто утонул. На даче. Пока я, мудак, деньги зарабатывал, наплевав на собственного ребенка.

— Юра!

Гольдману, отлично видевшему, чего эти откровения стоят его Юрке, хотелось остановить, заставить замолчать, но плотину уже снесло, и слова полились, точно раскаленный чугун из доменной печи, как это показывали в советских фильмах, воспевавших доблестный труд сталеваров: страшно, мощно и смертоносно.

— Они на дачу поехали. У Ленкиной тети избушка-развалюшка имеется в каких-то жутких ебенях. Туда добираться — поседеть от старости успеешь. Сначала — на электричке, потом — штурмуем автобус. Ваньку через окошко внутрь передавали, чтобы его во время посадки не задавили. Но зато — воздух! природа! овощи-фрукты-ягоды со своего огорода! Блядь! — кулак Юрки со всей силы жахнул по ни в чем не повинному кухонному столу, и Гольдман отстраненно подумал, что ничуть не удивится, если стол сейчас рассыплется на крохотные запчасти. Но тот выдержал, личным примером подтвердив лозунг: «Советское — значит лучшее!» — И Ленка на этом огороде вместе с матерью цельными днями впахивала. А Ванька… — он опрокинул в себя очередную порцию водки, причем создавалось впечатление, будто Юрка и не почувствовал, что именно пьет, и на миг крепко-крепко зажмурился, — Ванька вокруг бегал. А там в конце участка — речка. Мы смеялись: «Речка-говнотечка!» Мелкая… Мне — чуть выше колена… Местами — по пояс… А ему…

Гольдман больше не мог смотреть на этот ужас со стороны. Плюнув на все, подошел к Юрке, обхватил руками его голову, притянул к себе, прижал. Тот, похоже, не обратил на это внимания, продолжая бормотать:

— А ему хватило. Блядь! Лешка! Две взрослые бабы. Один маленький мальчик. Не уберегли. Когда искать бросились, уже поздно было, понимаешь? В этой сраной дыре даже медпункта не оказалось… Телефон — единственный на всю деревню… Скорая из райцентра ехала — три часа… Только смерть констатировали. За что, Леша?!

Юрка плакал тихо, практически без всхлипов, лишь отчаянно обнимал Гольдмана за пояс, вжимаясь лицом в ставший влажным от слез хлопок футболки. Словно дождь теперь шел не только на улице, а как бы… везде.

«Слезы — это замечательно, — думал Гольдман, разрываясь на части от невозможности хоть как-то облегчить Юрке его неподъемную ношу, как-то всерьез помочь. Разве что... вот так. Добрый доктор Лев Ауэрбах всегда говорил маленькому Лешке: «Если болит — надо плакать. Невыплаканные слезы — верный путь к инфаркту». — Ты плачь, мой хороший. Плачь».

Короткие волосы на затылке не кололи ладонь, как прежде. Юрка изменил прическу, оброс. На шее закручивались влажные завитки. И все-таки это был он, тот самый Юрка, каким его помнили гольдмановские руки.

Когда всхлипывания стали реже, Гольдман осторожно сказал:

— Пойдем, умоешься.

— Я сам.

Должно быть, Юрке до ужаса неловко, что он вот так, внезапно, продемонстрировал кому-то собственную слабость. Гольдман его понимал, хотя, несомненно, все же почти до боли желал бы оказаться именно тем человеком, рядом с которым даже сильному Юрке не зазорно плакать. Потому что ближе никого нет и не будет.

Блохин вернулся из ванной бледным и собранным, с красными глазами и сжатым в узкую полоску ртом. Сразу захотелось поцеловать родной горький рот, заставить его расслабиться, оттаять. «Не в этой жизни».

— Леш, я, пожалуй, пойду?.. — прозвучало, впрочем, не слишком решительно.

Гольдман взглянул на застрявшего в дверях кухни Юрку и полез в ящик с картошкой: проросла? не проросла? Вроде есть еще можно. А то одними ананасами с водкой сыт не будешь.

— Ну… Если ты куда-нибудь торопишься.

— Никуда не тороплюсь. Просто… Это было ошибкой... Приходить к тебе. Сначала… сам все испоганил и бросил тебя… А как прижало…

Пришлось прервать попытки вытащить из ящика клубни покрепче и поприличнее, подойти к Юрке, ухватить за рукав свитера, засунуть обратно на насиженную табуретку.

— Блохин, кончай страдать херней! Пришел — и правильно сделал. Тебе сейчас одному оставаться — вообще не выход. И домой идти ты, как я догадываюсь, не больно-то хочешь.

— Видеть их не могу, — выдохнул Юрка. — Вот веришь? Понимаю, что, по сути, никто не виноват, а боюсь убить. Ленку чуть не придушил, когда встретились — еле оттащили. На работе «уазик» выпросил, чтобы… гроб привезти. На заднем сиденье везли. Маленький. Так я баб даже в машину не пустил — боялся, сотворю что-нибудь… не то. Они на автобусе добирались. Им же тоже плохо, да? А я один — с Ванькой. На заднем сиденье. Гроб-то маленький. Водила наш, хлебокомбинатовский, по-моему, боялся, что я свихнусь там на хрен. Я Ваньке песенки пел всю дорогу. Он любил песенки из мультиков. И про рыжего-конопатого. И из Винни-Пуха. И из Бременских… Я их все наизусть, оказывается, помню… Представляешь?

Гольдман поставил почищенную картошку вариться на плиту. Налил в Юркин стакан еще водки. (Бутылка заканчивалась, лишь водоросли болтались на дне, а Блохин до сих пор сохранял пугающе трезвый вид.) Следовало накапать себе чего-нибудь… сердечного, однако было не очень ясно, как оно сочетается с уже принятым внутрь алкоголем. Впрочем, по сравнению с тем, что переживал сейчас (в который раз, память-сука!) Юрка, легкая боль где-то за грудиной ощущалась привычной и не стоящей внимания.

— Знаешь, я тут подумал… Может, это мне наказание за… — («Если он скажет: «За нас с тобой», — я…») — …за то, что я тогда тебя предал, а? Ведь я тебя предал, Лешка, как ни крути! Не хотел, правда. Чего-то пытался доказать самому себе, что мужик… нормальный… такой, как все. Доказал. Кому от этого стало лучше? Ваньке?

Гольдман почувствовал, как в голове плеснуло кипятком и что-то горячее подступило к глазам.

— Юр, даже думать не смей! Нет никакого бога, наказывающего за грехи! Нет никакой судьбы! Есть только мы. Есть сосулька, которая срывается с крыши и убивает случайного прохожего. А остановился бы завязать шнурок — остался бы жив. Мне один знакомый рассказывал: поехали наши туристы в Париж. Повели их смотреть главный тамошний собор — Нотр-Дам. А оттуда, сверху, какая-то местная девица решила спрыгнуть, чтобы свести счеты с жизнью. И прыгнула. А попала на стоящего внизу туриста. Турист — сразу насмерть. А эту дуру еще на «скорой» до больницы довезли. И там уже она… Понимаешь? Человек просто мечтал увидеть Париж.

Уголки Юркиных губ дрогнули в неуверенной улыбке. Дурацкая история, ага. По абсурдному жуткая. И в чем-то при этом смешная.

— Откуда ты знаешь? Может, за свою жизнь этот мужик умудрился нагрешить… по полной? Жене изменял. Детей бил смертным боем, а?

— Если бы с нас подобным образом взыскивали грехи, мир бы давно вымер. Тебе не кажется?

Ответа он не дождался — в прихожей зазвонил телефон, и Гольдман метнулся к нему. Межгород. Звонил Амбарцумян с просьбой заглянуть в понедельник на кафедру, прихватить какие-то мегаважные бумаги и парочку зарубежных журналов, приходивших на адрес универа.

— Так я, выходит, возвращаюсь не завтра, а в понедельник вечером? — на всякий случай уточнил Гольдман.