Дальними дорогами (СИ), стр. 104
И он прошел на кухню — как был, в грязных после хождения по улице кроссовках. Испачканных глиной. Гольдман отлично знал эту чертову глину — можно сказать, в лицо. Или на ощупь. Ладонями и губами. (Хотя, конечно, в действительности до этого ни разу не доходило — исключительно во снах. Так что да, знал.)
Кое-как зацепив трясущимися руками Юркину ветровку за жалобно брякнувший крючок вешалки, он поспешил в комнату, где дожидалась своего часа та самая сурьминская водочка на эстрагоне. Никаких «Распутиных» или там «ЛЕмонов» — обычная «Русская», целебный продукт, сила природы. И травка с их собственного огорода внутри — как водоросли. Красиво.
Юрка сидел на своем привычном месте в углу и смотрел в пустоту.
Гольдман молча достал из шкафчика два граненых стакана (почему-то представлялось жутко неправильным сейчас оставить Блохина пить в одиночестве), вскрыл настойку, покопавшись в холодильнике, извлек замороженное сливочное масло и банку варенья (оказавшегося прошлогодним, слегка засахаренным, смородиновым). Покромсал батон, купленный по дороге. Больше в доме ничего не водилось — он понадеялся на Лозинского, который всегда на их свидания приносил щедрую закусь и бутылочку чего-нибудь этакого.
Впрочем, много наливать в стаканы Гольдман все же не стал. Мало ли как отреагирует строптивый Юркин организм на ударную дозу алкоголя? Раньше Блохин вот это все не слишком-то жаловал.
Юрка взял стакан двумя руками, даже не поперхнувшись, опрокинул в себя, пробормотал:
— Теплая, блядь.
Гольдман подсунул ему бутерброд с маслом и вареньем — закусить, но Юрка, отмахнувшись от него, потянулся к бутылке и набулькал себе еще полстакана.
— Юр…
— Давай, Леш, выпьем за моего сына. За Ванечку. Пусть ему…
«Земля будет пухом», — в ужасе закончил про себя оборванную на середине фразу Гольдман.
Молча выпили. Гольдман сделал всего один глоток, стараясь совладать с ухнувшим куда-то сердцем, но Юрка посмотрел укоризненно, и пришлось пить до дна. За мальчика Ванечку.
— У меня, Леш, сын умер. Вот такие дела.
Казалось, слова даются ему с трудом: точно кто-то пытается запустить проржавевший насквозь часовой механизм, а шестеренки отказываются вращаться и только иногда, цепляясь друг за друга зубцами, все-таки издают какой-то отвратительный скрежет.
Наверное, нужно было выдохнуть в ответ что-нибудь типа: «Как?!» или «Что случилось?!» Что-нибудь… правильное, адекватное. Но Гольдман всем своим нутром чувствовал: Юрке сейчас это «правильное» напрочь не нужно. Нужно просто дать ему выговориться. Или вымолчаться. Или даже выплакаться — как пойдет. Самому. Все равно поезд уже сорвался с рельсов и на полной скорости летит под откос.
— Ему три года на днях исполнилось. Представляешь? Совсем большой.
Прежний Юрка от такого объема выпитого уже давно сполз бы под стол и улегся там, свернувшись в клубок. (Гольдман подозревал, что именно так спят медведи в своих зимних берлогах.) А у этого, нового, Юрки был абсолютно трезвый взгляд и мертвые сухие глаза. Пришлось налить ему еще. Иногда алкоголь — вовсе не вредная привычка, а самое настоящее лекарство.
— Выпьем, Леш, за Ванечку!
Они выпили.
— Такой смешной, Леш! На меня похож ужасно. И буква «эр» ему не давалась так же, как мне в детстве.
Безумно хотелось подойти, обнять, согреть своим теплом. Но Гольдман знал: исключено. Рано. Пока из него все эти осколки разбитого вдребезги наружу торчат, их нельзя загонять внутрь, под кожу — могут там остаться навсегда. Значит, требовалось лишь наливать и слушать. И ненавязчиво подталкивать под руку бутерброд с вареньем. И с каким-то необъяснимым облегчением смотреть, как медленно, словно нехотя, откусывает, жует… жует! Глотает. Затем откусывает еще. И еще. Жадно, почти со стоном блаженства, глотает. Ап! — и бутерброд превращается в воспоминание.
К счастью, у Гольдмана имелась в запасе еще парочка.
— Юр, когда ты в последний раз ел?
Блохин взглянул на него недоуменно. Слизнул с губ варенье. Задумчиво потеребил мочку уха.
— Вчера? Нет. Или позавчера? Не помню, Леш. Не до того как-то было, понимаешь?
Гольдман понимал. «Тебе бы сейчас супчику. С лапшой. Пирогов там, как положено. Почему ты не на поминках, Юр?» Но спрашивать ничего не стал. Молча поставил на плиту чайник. В конце концов, водка никоим образом не отменяла обещанный чай с мятой. Кстати, с бутербродами с вареньем чай предпочтительнее, чем спирт.
В дверь позвонили. Этот игривый звонок Гольдман узнал бы из тысячи. Только Лозинский всякий раз, приходя в гости, изображал на дверном звонке то ли фугу Баха, то ли арию тореадора. Юрка посмотрел вопросительно.
«Дьявол, как же не вовремя!»
— Когда закипит — выключишь. Я быстро.
И лишь дождавшись ответного кивка, отправился открывать дверь.
— Алешенька! До чего же я скучал, ты не представляешь! — как всегда, ворвавшегося в прихожую Лозинского сразу стало слишком много — с откровенным перебором. — Отнеси, плиз, зонт в ванну, с него льет, как черт знает что! Погода совершенно испортилась. Если бы не ты, сидел бы дома, завернувшись в плед, пил бы кофе и читал Кафку. В подобную погоду нет ничего лучше Кафки, как думаешь? Разве что ты!.. Ты лучше Кафки! Определенно!
В такие минуты справиться с Лозинским можно было всего одним способом: прижать к стене и заткнуть ему рот поцелуем. А затем — отволочь на диван. Но не сегодня. Сегодня у Гольдмана имелись абсолютно другие первоочередные цели и задачи. Юрка. И гори все остальное синим пламенем! Включая месье Лозинского с его зонтом.
— Извини, но планы изменились.
— Алеша, ты шутишь?
Вид у Юрочки сделался удивленный, даже слегка ошарашенный. При всех своих недостатках, Гольдман никогда не вел себя с любовником точно распоследняя скотина и хам.
— Юр, у меня тут форс-мажор. Честное слово. Я позже тебе все объясню.
— Форс-мажор, говоришь? — молниеносным ловким и гибким движением, какого от него трудно было ожидать, Лозинский обогнул Гольдмана и заглянул ему через плечо. — А-а-а! Нынче оно так называется?
«Пиздец! — подумал Гольдман. — Юрке сейчас только вот этой встречи не хватало… для полноты картины…»
Вся сцена мучительно напомнила тот давний, но совершенно незабвенный Новый год.
«Пожалуйста! — он не знал, какому богу молится, но отчего-то почти отчаянно прошептал про себя: — Пожалуйста!» А потом решительно и резко оттолкнул любопытствующего Лозинского обратно вглубь коридора, да так, что тот едва не упал, в последний момент зацепившись за висевшую на вешалке одежду.
— Юр, все позже. А теперь — уходи. И быстро.
Лозинский сверкнул на него из темноты глазами и пробормотал, как бы себе под нос, но в действительности довольно отчетливо:
— А ведь это тот самый мальчик — племянник из Ленинграда… кажется? Подрос.
— Уходи.
Гольдману показалось, что коль скоро Лозинский немедленно не исчезнет, то он попросту выкинет его из квартиры: и сил хватит, и решимости. Но Юрочка не пожелал связываться со ставшим вдруг не совсем адекватным Гольдманом, а сам понятливо выдвинулся за дверь.
— Знаешь, как говорят умные люди? «Если надо объяснять — то не надо объяснять». Я не дурак, Алешенька.
С этими словами он сунул Гольдману пакет с продуктами, который все еще держал в руках, и, постукивая своим длинным пижонским зонтом-тростью по решетке перил, сбежал вниз.
— Ушел? — спросил Юрка.
— Да.
— Извини, я, похоже, нарушил твои планы.
— Такие планы — грех не нарушить, — пожал плечами Гольдман. К добру или к худу, но впервые с той минуты, как полумертвый Блохин возник на пороге его квартиры, они говорили о чем-то вполне обыденном, даже будничном.
«Я бы сейчас не отказался от бодрящей сцены ревности». Шутка получилась так себе, без огонька. Но, что называется, «спасибо господу и за малые милости!»
Гольдман принялся разбирать принесенные Лозинским продукты: банка шпрот, банка заграничных ананасов — кусочками, какая-то полукопченая колбаса, коробка «Вишни в шоколаде». («Что я ему, баба, что ли?») Обожаемое Гольдманом «Киндзмараули».