Дальними дорогами (СИ), стр. 102

— Что?! — не поверил своим ушам Гольдман и от потрясения едва не рухнул обратно на только что покинутый стул. — На каком основании, можно узнать?

— Основание… — директор постучал по губам кончиком прозрачной шариковой ручки, которую за каким-то чертом весь разговор постоянно вертел в руках. — Вы меня раздражаете. Нет! Вы меня бесите. Я не могу с вами работать. Один из нас должен уйти. Полагаю, очевидно, что это — не я.

Гольдман почувствовал себя Алисой, провалившейся в кроличью нору. «Надо же! Все чудесатее и чудесатее! Или же чудестраньше?» Реальность стремительно вращалась вокруг него, сталкиваясь невидимыми пластами и гремя хрустальными сферами.

— Но… — попробовал было возмутиться он, однако директор прервал его резким взмахом руки.

— Вы — отличный педагог. И я это признаю. И вы очень неплохой классный руководитель, раз исхитряетесь держать в узде даже эту вашу банду. Родители вас слушаются, что немаловажно. С другой стороны… — он привстал со своего места, опираясь на судорожно сжатые кулаки, и закончил, пристально глядя Гольдману в глаза. (Почему-то подумалось, что, наверное, именно так смотрел когда-то государь Николай Первый на мятежного поэта Пушкина после разгрома декабрьского восстания. Чувствовать себя хоть немножко Пушкиным было лестно. Говорят, тот тоже имел не слишком внушительный рост.) — Я вас ненавижу, Гольдман. Просто-таки видеть не могу, слышать не могу, в одной комнате с вами — задыхаюсь. Увольняйтесь. Всем станет легче.

— А если нет? — как загипнотизированный этим ледяным, доходящим до самого сердца взглядом, Гольдман тем не менее попытался трепыхаться. Отчего-то особенно удачной аналогией казался кролик, храбро прущий на глядящего в упор удава. — Если не уволюсь?

— Тогда я уволю вас по статье, — директор сел обратно в свое кресло и радостно улыбнулся, демонстрируя великолепные, совершенно здоровые белые зубы. — Должны помнить, раз уж вы такой знаток отечественной истории: «Был бы человек, а статья найдется».

Ох, как же Гольдман не переваривал эту гнусную присказку!

— Значит, до конца учебного года? — на всякий случай зачем-то переспросил он.

— Точно. Проведете в своем девятом выпускной — и с богом! В светлое завтра. Но уже где-нибудь в другом месте.

— Не боитесь, что я все же рискну посопротивляться?

— Попробуйте. Впрочем, почему-то я уверен, что эффектное самоубийство на потеху публике — не ваш жанр.

«Вот и поговорили, — устало подумал Гольдман, покидая директорский кабинет. — От судьбы не уйдешь. Простите меня, Нелли Семеновна. Я старался. Кстати, журнал надо все-таки в учительскую занести. Не тащиться же с ним домой. Глупость какая!»

Как выяснилось, он и впрямь во время этого до ужаса странного, какого-то даже порой абсурдного разговора машинально продолжал прижимать к себе журнал девятого «Б» — как щит.

— Алексей Евгеньевич, у вас все в порядке?

Почему-то, когда твой собственный, пусть не самый лучший, но все же в целом надежный мир рушится, кажется, что ты остался один посреди вот этого внезапного апокалипсиса, а вокруг — пустота. Только где уж! К счастью — или нет? — всегда найдется человек, который именно в данный момент срочно-срочно проверяет в углу учительской какие-то ребячьи работы с яркими рисунками и схемами. Например, с одной из них Гольдману весьма оптимистично улыбался скелет.

— В порядке, Милочка, все в полном порядке.

Наверное, что-то не так было с его нынешним голосом, потому что Милочка Орлова (биологиню все, даже школьники, звали исключительно «Милочка» и никогда — по имени-отчеству) метнулась к поблескивавшему гранеными боками на подоконнике графину с водой, стремительно налила почти до краев обретавшийся там же сомнительной чистоты стакан (предварительно, впрочем, для проверки засунув в него нос и, очевидно, сочтя годным) и вручила его Гольдману.

— Пейте!

И Гольдман выпил. Как ни странно, ему тут же полегчало: то ли от прохладной воды, то ли от обыкновенных человеческих доброты и заботы. Ледяное «Я вас ненавижу!» до сих пор гулким набатом звенело где-то в глубине черепа.

Гольдман воткнул журнал в соответствующую ячейку и устало плюхнулся на приткнувшийся в углу потертый от времени, но когда-то вполне себе кожаный диванчик (с валиками-подлокотниками и высоченной прямой спинкой, обитой специальными мебельными медными гвоздями).

— Вот за что этот хрен меня ненавидит, а?

Гольдману казалось, что он пробормотал фразу себе под нос, но, похоже, у него и со слухом нынче происходило что-то не то, потому что на вопрос, как ни странно, отозвалась все та же, еще не успевшая вернуться к прерванному занятию Милочка:

— Да какие там тайны? Пидор он!

Гольдман вздрогнул. Во-первых, за почти десять лет, что ему довелось работать с Милочкой Орловой (а пришли они в среднюю школу номер двадцать семь в один год), он ни разу не слышал из очаровательных уст коллеги ни единой грубости или пошлости. Даже довольно суровая в своих суждениях Нелли Семеновна иронично-ласково именовала ее «лучом света в темном царстве» и «тургеневской девушкой». Во-вторых, слово «пидор», которое Гольдман по понятным причинам ненавидел всеми фибрами души, в исполнении Милочки звучало вовсе не как ругательство, а как… определение биологического вида, что ли. И наконец… Гольдман осторожно осмотрелся (в учительской, кроме них двоих, никого не оказалось) и на всякий случай подошел к двери, чтобы проверить: достаточно ли плотно та закрыта.

— Не переживайте, Алексей Евгеньевич, — словно прочитав его мысли, проворковала Милочка. — Здесь прекрасная звукоизоляция. Старое здание — возводили на совесть. А начальство уже отбыло, пока вы тут водичкой давились. Мимо протопало. Этакие шаги командора — по коридору. Я их из тысячи узнаю. У меня слух хороший.

«Что за женщина! — с восхищением подумал Гольдман, поймав себя на том, что улыбается. Хотя улыбка нынче вроде бы была и не особенно ко времени. — А мы над ней всю дорогу кудахтали, как над нежным цветком! Да она сама кого хочешь в шеренгу по три построит!» И еще подумал, что если бы ему совсем чуть-чуть, хоть самую капельку, нравились девушки, то вот в эту Милочку Орлову, каким-то чудом внезапно выглянувшую из-за своей вечной умилительно беспомощной маски, он бы непременно влюбился, наплевав на ее весьма сурового мужа-военного и на многолетний совместный педагогический стаж.

А Милочка между тем уселась обратно за свой стол, притянула к себе очередную работу, вооружилась красной ручкой и, зыркнув в сторону стены, за которой располагался директорский кабинет, мстительно повторила:

— Пидор!

Тут Гольдман все-таки решился уточнить:

— Считаете, директор у нас — личность нетрадиционно ориентированная? И мое скромное присутствие взывает к его темным инстинктам? — при этом он томно возвел глаза к потолку и принял манерную позу, дабы полностью соответствовать шаблонному образу гея, сложившемуся в воображении обывателя.

Сам он ни на мгновение не думал, что директор — гей, вожделеющий гольдмановского сомнительной прекрасности тела. Не было в его лице ни жаркого огня страсти, ни даже малейшего проблеска похоти. «Может, латентный? — (Да, он нынче мог употреблять и такие умные слова. Спасибо газете «СПИД-инфо» и просветительским статьям доктора Кона.) — Ненавидит себя, а уничтожить жаждет меня».

От размышлений его отвлек заливистый хохот Милочки.

— Нет, что вы! Он у нас пидор — по сути, а не по ориентации. Против тех, которые по ориентации, я ничего не имею. Каждый волен быть тем, кем его создала природа, — и она пристально взглянула на Гольдмана.

«Знает! — ужаснулся Гольдман. — Откуда-то знает. — А потом вдруг успокоился и спросил себя: — Ну и что? Донос кинется строчить? Милочка? «Луч света»? Да ни за что! Да и вообще, меня через два месяца уже здесь не будет. Кому какое дело?»

А Милочка, внезапно став убийственно серьезной, поинтересовалась:

— Вы действительно не в курсе, где исхитрились перейти ему дорогу?

— Нет, — покачал головой Гольдман. — Мы и знакомы-то без году неделя. Только на педсоветах и встречаемся. Ну, или когда мои орлы чего начудят.