Дальними дорогами (СИ), стр. 101
Конечно, никто бы этих балбесов не отчислил — не тот случай. Но пугал их Гольдман вдохновенно, что называется, с огоньком. Глядишь, в следующий раз серьезно задумаются перед тем, как сотворить очередную гадость.
И хорошо, кстати, что руководство в отъезде. За три дня любое безобразие немного утеряет былую драматичность, а нервы пострадавших сторон придут в относительный покой. (Хотя он сильно подозревал, что по его душу Штанга еще долго будет плеваться ядом и точить острый гадючий зуб. Ладно, прорвемся!)
И вот когда уже всё закончилось и все разошлись, а едва волочащий от усталости ноги Гольдман двинулся по направлению к учительской, чтобы перед уходом закинуть на место классный журнал (ну не любил он оставлять его на ночь в подсобке — такой вот загадочный взбрык внезапного перфекционизма), из-за двери директорского кабинета послышался раздраженный начальственный глас Дяди Вани, который за что-то распекал свою несчастную секретаршу.
«И кой черт понес тебя сегодня еще поработать, а? Трудоголик ты наш ненаглядный… Интересно, Штанга уже кинул на директорский стол докладную? А если кинул… То надо утекать. Причем по возможности быстро и незаметно».
Тут-то и всплыла в голове Гольдмана песенка Винни-Пуха. Очень уж ему хотелось сейчас каким-нибудь чудом сойти за маленькую тучку.
А в синем, синем небе — порядок и уют,
Поэтому все тучки так весело поют.
И он уже почти занырнул в учительскую, когда по коридору пророкотало:
— Вот с вами-то, Алексей Евгеньевич, я и желал бы пообщаться. Зайдите на минуточку.
Все еще прижимая к груди журнал родного девятого «Б», Гольдман пошел навстречу своей судьбе.
Он, вообще-то, довольно иронично относился к понятиям «судьбы» и прочего античного рока. Слишком основательно в них, начиная еще с детского сада, вколачивали, что человек сам должен быть кузнецом собственного счастья. «Через четыре года здесь будет город-сад!» — и никаких гвоздей! А звезды — и вовсе не оракулы, несмотря на заполонившие нынче все книжные прилавки сборники гороскопов. Звезды — это всего лишь газовые шары (правда, чертовски интересные газовые шары!), излучающие свет. При определенных условиях. Они рождаются и гаснут, и им совсем нет дела до нас и наших судеб.
Но иногда…
Иногда Гольдман всей своей шкурой ощущал, как сотни тысяч крохотных пластов реальности сдвигаются под напором самых разнообразных обстоятельств, чтобы выстроиться именно так, а не иначе. И вот уже «отступать некуда, позади — Москва». И осознание абсолютной неизбежности. Судьба.
Как раз с подобным чувством он и зашел в директорский кабинет. «Сколько ни мучилась старушка, а все померла», — почему-то мелькнуло в голове.
На девственно-чистом, просто-таки сияющем полировкой столе у руководства лежала аккуратная стопочка листков, исписанных корявым, каким-то совершенно несуразным, словно у распоследнего двоечника, почерком физрука. «Успел-таки, гад!» — устало подумал Гольдман. Сил на то, чтобы сопротивляться, у него не было. Или они враз наконец иссякли. Прямо тут — на пороге директорского кабинета.
— Присаживайтесь, Алексей Евгеньевич, — обманчиво-ласковым тоном велел Дядя Ваня, указывая на точно специально для Гольдмана заранее отодвинутый стул для посетителей, а сам размещаясь в уютном начальственном кресле. — В ногах правды нет.
«Но правды нет и выше», — хотел ответить Гольдман, но промолчал. Вряд ли здесь и сейчас кто-нибудь мог всерьез оценить его знание классики и нестандартное чувство юмора. Обычный деревянный стул, на который он все же после непродолжительных раздумий опустился, показался ему жестким, как никогда.
«Ешкин кот! Мне тридцать с лишним лет! Так какого же черта я до сих пор ощущаю себя… Сашком Ивановым, кому сейчас будут долго и профессионально откручивать голову? Особенно если учесть, что откручивать мне ее будут, по сути, за чужие грехи?»
Директор между тем взял в руки докладную Штанги, целую вечность вертел ее так и сяк, перекладывал листочки, будто искал в них некие пропущенные ранее откровения – держал, сволочуга, паузу. Тут уже впору было не Сашком Ивановым себя почувствовать, а мухой, которой юный естествоиспытатель нынче станет по очереди отрывать сначала крылья, а затем — лапки, делая какие-то, одному ему ведомые, важные выводы.
Наконец директор соизволил нарушить явно подзатянувшееся молчание:
— Вот, Алексей Евгеньевич, ознакомьтесь. Прелюбопытнейший документ.
Руки у Гольдмана, когда он брал «документ», предательски дрогнули. Если этот гад ползучий хотя бы словом посмел упомянуть Юрку… Гольдман его зароет. А потом — пусть хоть в тюрьму сажают.
Нет, про Юрку там ничего не обнаружилось. Обошлось. «Ну живи, гнида», — подумал Гольдман и, не удержавшись, мысленно подхихикнул сам над собой. Тоже мне, Леха — ужас окрестных помоек!
А вот эпизод с «трупом» под потолком был, напротив, освещен со всех сторон — закачаешься! И требования немедленно строжайшим образом наказать виновных, и указания на отсутствие жесткой позиции по данному вопросу классного руководителя и на то, что классный руководитель своим попустительством развалил вверенный ему коллектив.
— Ну, что скажете, Алексей Евгеньевич? — медовым голосом поинтересовался директор, когда прочитанные бумаги легли на край стола.
— А что тут скажешь? — пожал плечами Гольдман. — Ребята пошутили… неудачно. Работа с классом проведена. Родители зачинщиков вызваны в ближайшую субботу на воспитательную беседу. Всем участникам дурацкой выходки — неуды по поведению за неделю. Как обычно.
— Как обычно?! — директор вздернул левую бровь и сморщил кончик носа. Должно было выглядеть демонически, а-ля какой-нибудь Мефистофель, призывающий адских духов на ковер, но вышло… смешно. Во всяком случае, именно так показалось Гольдману. Эффект устрашения пропал втуне. — То есть для вас подобные безобразия — обычное дело? В прежние времена за такое не только из комсомола, за такое из школы — поганой метлой! С волчьим билетом!
На Гольдмана, наблюдающего за этим тщательно выстроенным приступом «праведного гнева», внезапно напал острый приступ отвращения к происходящему. Нет, ну что за дворовый драмкружок?!
— Тоскуете по прежним временам? — стараясь быть крайне вежливым, осведомился он. — Светлая память товарища Сталина покоя не дает? Может, этих пацанов еще и к десяти годам без права переписки приговорить? На Енисей, лес валить? Расстрел на месте — и никакой пощады?
«Ой, Лешенька! Эк тебя несет-то!» — отчего-то радостно отозвался у него внутри некто голосом Лизки.
— Еще что-нибудь имеете сказать? — как это ни парадоксально, но директор выглядел гораздо более довольным собой и жизнью, чем до пылкого гольдмановского монолога. Хотя, казалось бы: куда еще-то?!
— Нет, благодарю, — Гольдман расслабленно откинулся на спинку стула, словно это было не гнусное казенное орудие пыток, а родное, очень правильно продавленное, домашнее кресло.
— Короче говоря, Алексей Евгеньевич, сугубо между нами: я вас отлично понимаю. Дети во все времена — дети. И проблемы с ними во все времена приблизительно одинаковые. Разумеется, никаких жестоких карательных мер мы к вашим хулиганам применять не будем. Ни лесоповала, ни тем паче расстрела. В субботу жду вас вместе с зачинщиками данного инцидента и их родителями у себя в кабинете. Часа в… — он озабоченно полистал настольный календарь и несколько секунд что-то высчитывал, наморщив лоб. Лоб у него, к слову, был высокий и, как бы сказала мама, вполне благородный. Правда, с точки зрения Гольдмана, эта деталь вряд ли компенсировала все остальное: блеклые рыбьи глаза, острый носик, тонкие губы и отвратительный характер. — Часа в три. Да. Подойдет.
Гольдман встал, готовясь уйти и боясь признаться даже самому себе, что, похоже, на сей раз отделался легким испугом.
И хорошо, что не успел порадоваться. Потому что, как выяснилось, до сих пор это у них с директором была лишь присказка. А вот сказка…
— И, кстати, Алексей Евгеньевич, хочу вас предупредить заранее: с нового учебного года вы в этой школе больше не работаете. Так что советую начать формулировать «по собственному желанию».