Mascarade (СИ), стр. 21
— Если предлагаешь свою компанию, то я обеими руками «за».
— Размечтался.
— Ну, как говорится, мечтать не вредно, так что я посижу и помечтаю.
Я уж забыл, кто может дать мне в наглости сто очков форы. А теперь убедился, что я — вполне себе скромный молодой человек без особых претензий.
— Хм… Кстати, как ты догадался про Кьянти?
— Понятия не имею. Первое, что в голову пришло.
В трубке послышался какой-то звон — видимо, рабочий телефон.
— Упс, даже знаю, кто это. Я тебе перезвоню… — Винс отключился. Я убрал телефон и обреченно воззрился на ноутбук.
— Горазд же ты поболтать, Алфи! — я резко обернулся. В дверях замер ухмыляющийся Шон. — Я прямо стоял и умилялся!
Донельзя довольный собой, он прошествовал к дивану и, усевшись рядом, закинул мне руку на плечи. Я почувствовал, как длинные ногти медвежьим капканом царапнули кожу на предплечье и понял, что деваться некуда.
— Ну-у?
— Что? Разговаривать по телефону разве незаконно?
— Законно, прелесть моя, законно. И кто же он?
— Так, и сколько же времени ты стоял и грел уши?
Шон мило заулыбался.
— Кажется, там было что-то про бессонную ночь и Кьянти?
— Значит почти все, — обреченно вздохнул я.
— Хм. Хм! Да неужели Блэкстоун в очередной раз почтил Сан-Франциско своим визитом?
Я промямлил что-то невнятное, пытаясь по-быстрому закончить оформление заказов.
— Бриджит называет это «связи на стороне».
— Да какие связи? — я закатил глаза. — Ты же так просто не отстанешь, верно?
— Не-а, не отстану!
Пришлось рассказывать Шону про мою прогулку под луной.
— Как? А где вся клубничка?! Неужели ты умолчишь о порно-сценах по этическим соображениям?!
— Шон, не ори так громко, сделай милость! Не было никаких порно-сцен.
— Ладно, верю на слово. И что же ты будешь делать дальше, дорогой мой?
Что делать? Ну, я и сам был бы рад узнать ответ.
— А я должен?
— Ты, вероятно, забыл про своего нервнопаралитического Викторио.
— Шон, сколько можно? Вот как раз ему я ничего не должен сверх того, что он от меня получил!
Шон скривил рот, хмурясь. Его всегда портит это выражение лица.
— Я не думал, что буду защищать Руиса, но… черт возьми, ты когда-нибудь любил хоть кого-то?
Я растерялся. К щекам снова прилила кровь. Как ему объяснить весь этот бред сумасшедшего?
— Нет, — сам не понял — то ли соврал, то ли правду сказал.
— Сам знаю, что нет. Иначе не был бы так жесток к придурку, влюбленному в тебя. Разве не видишь этого сопливо-нежного, собачьего взгляда? Не понимаешь, что именно он обрабатывал Бриджит, уговаривал отказывать всяким старым жирным извращенцам? — я отвел глаза, не в силах выносить его обвиняющий взгляд. Шон вдохнул воздуха и продолжил. — Я, пока к тебе приглядывался, понял, что не хочу с тобой никаких отношений помимо дружеских. Ты как героин — от тебя не откажешься, но нужно платить высокую цену. В жизненном бумажнике Викторио нет и не будет купюр такого высокого достоинства. О, да куда ему до Винсента, если подумать? Вот только знаем мы всю эту хренотень с клиентами и их «возлюбленными». Поиграет и всё… Уж я-то не понаслышке знаю.
Я не пытаюсь по обыкновению осмысливать его слова. Я просто упиваюсь болью, занимаюсь столь притягательным душевным мазохизмом.
— Помнишь Жана Бернарда? Ну, хозяин картинной галереи на Голд-стрит… Мы частенько бываем у него — что я, что ты. Знаешь, что больше всего меня в нем убивает? Религиозность. Каждое воскресенье он ходит на священника поглазеть, уж куда деваться. Как можно быть таким набожным и при этом изменять жене, да еще и с мужчинами? Кажется, в Библии это зовется «содомский грех»? Суть в том, что я не хочу быть таким же лицемером. Не хочу изображать какие-то ответные чувства к Тори, ведь я…
— Любишь Блэкстоуна?
Быть такого не может. Я. Не. Люблю. Его. Вовсе нет!
— Я не умею любить. Он тоже. Мы с ним вообще смотрим на жизнь до ужаса одинаково.
— Знаешь… я думал, что в тебе гораздо больше человечности, — Шон внезапно заулыбался. Он всегда отличался нестабильностью эмоционального фона. — Впрочем, забудь! Я тоже в девятнадцать лет «не умел». Думаю, это нормально.
Я вернулся домой ближе к семи — после того, как мы сделали всю запланированную работу, Шон потащил меня в ресторан, попутно охая над моими синяками, «…обезобразившими прекраснейшую кожу!». Но мне уже не было дела до каких-то там синяков. Это всего лишь тело. Никчемное тело, которое поимели все, кому не было жаль времени и денег.
В который раз за эти месяцы выхожу из автобуса на остановку и плетусь вдоль тротуара до дома. И чувствую, как годами непробиваемое самообладание трещит по швам.
Итак, кто я?
«…Я думал, что в тебе гораздо больше человечности…»
Я чувствовал себя безумным. И умирающим.
Придя домой, я медленно дошел до ванной. Подставил руки под холодную воду, после чего прижал их к лицу. Почему мне так хреново? Ведь приходилось слышать о себе куда как более нелицеприятные вещи…
Я всегда знал себе цену. А потому никогда не чувствовал себя таким ничтожеством, как сейчас.
Моя жизнь могла бы сложиться совсем иначе, если бы я мог променять львиную долю знаний на знание себя самого. Тогда я был бы сыном, достойным своего отца. Жил бы правильно.
Я давно уже запретил себе чувствовать отвращение к своей работе. Я заменяю его пустотой. Черной пустотой забвения. Это как…
Это как сон, вызванный секоналом. Я прошел в комнату и открыл верхний ящик комода, где лежал ненавистный флакон с двадцатью красными капсулами по тридцать два миллиграмма.
Одна. Две. Три. Четыре. Пять. Флакон холодит правую ладонь, в левой же тускло блестит пластиковыми капсулами зарекомендовавшее себя самоубийство. Сто пятьдесят миллиграммов — смертельная доза.
«Гроб несли мастеровые. Никто из духовенства не сопровождал его» — вспомнились мне последние строчки из «Страданий юного Вертера», пока я наливал в стакан воды из чайника.
Это было бы то, что мне так нужно. Смерть, достойная меня — тихая, жалкая, бескровная… и такая малодушная. Меня похоронят в дешевом сосновом гробу, оплаченном государством, а на надгробии не выгравируют пафосно-сопливый или по-байроновски мрачный эпиграф… Имя, дата рождения, дата смерти — всё просто и лаконично. Разве что бедняжка Фиона выплачет все глаза, получив от меня очередной незаслуженный удар. Ее мать испуганно приложит руки ко рту, в ужасе от богопротивного деяния, свершенного бедным Альфредом.
Да какой из меня Вертер?! Как я вообще докатился до такой жизни? Я же гребаное ницшеанское отродье! Я не должен быть так жалок, это ниже моего достоинства!.. И, тем не менее, я сейчас стою с поднесенной ко рту рукой и не могу выбрать между спасительной смертью и больно жалящей змеей-гордостью.
Уходя из дома, я пообещал себе хоть чего-то достигнуть в этой жизни. Я не могу останавливаться на полпути… и что же тогда я?..
В дверь решительно забарабанили. Таблетки рассыпались по полу, делая перевес в сторону гордости более ощутимым. Если это тот, о ком я подумал, то он всё же сделал выбор за меня.
Стук повторился, теперь еще более настойчиво. Я открыл дверь.
— Какого черта ты отключил телефон? — сердито поинтересовался Винсент, буквально оттесняя меня вглубь прихожей и прикрывая дверь. Я с каким-то равнодушием смотрел в район его груди — это как раз на уровне моего взгляда.
— Что случилось? — таким знакомым движением он поднял руку и провел по моей шее кончиками пальцев, заставляя поднять голову. Взгляд такой обеспокоенный, такой… нежный? Нет, не совсем точное слово — в этом взгляде нет практически ничего платонического, как, скажем, во взгляде матери, смотрящей на своего ребенка. Он меня хочет — это вполне очевидно. Но сейчас это для него далеко на заднем плане, на переднем же — мой очередной бзик.
— Скажи хоть что-нибудь. Я же не умею читать мысли.
Черт. Черт! Пусть я сам себя и не убил, Винс меня за это прикончит.