Низвержение Жар-птицы, стр. 35
малодушие. Казалось, он бы попытался истратить последний талан только для того, чтобы
заставить солнце быстрей бежать по небу, если бы не понимал, что развилки здесь нет.
Максим не дотерпел до этого благословенного мига: однажды он случайно уронил палку, нагнулся, чтобы ее поднять, и в этот момент прекратился и шорох листвы под неспешным
вечерним ветром, и размеренный посвист вылетевшего на охоту козодоя. Их место заняла
невыразимо сладкая, звенящая тишина, будто сама природа сжалилась над беззащитным
мальчиком и даровала ему покой, которого он так жаждал.
«Ведь я все делаю правильно. Да, папа?»
Отец, разумеется, не мог бы ответить Максиму; казалось, что в безмолвие
погрузился и целый мир, пока оно не нарушилось тем, в отношении чего нельзя было
ответить, пришло ли оно извне или было рождено исключительно воображением. Будто
кто-то тихонько всхлипывал, бродя в отдалении; слышалось нечто вроде посвиста
древесины под пилой, треска не то разрываемой ткани, не то сырых сучьев в пламени
костра. Звуки наслаивались друг на друга, между ними происходила борьба, не
мешающая, однако, воспринимать их в качестве отдельных частей чего-то единого: так в
хорошо продуманной музыке сталкиваются разные аккорды, медленные и быстрые части, тоненький скрипичный писк и протяжное гудение валторны. Гармонию уничтожил голос, прорвавшийся сквозь общий фон – дерзко, задорно, как бойкий и сообразительный не по
годам ребенок прерывает размеренную беседу взрослых:
– Ты хочешь есть?
Глава 13.
Отцовское наставление
Утром того дня, когда Максим еще находился в темнице, царевич Петр проснулся в
том расположении духа, которое стало для него почти что привычным. Однако, несмотря
на это, царевич намеревался, как и прежде, повести с ним самую решительную борьбу при
помощи хорошо зарекомендовавшего себя средства. Откинув одеяло и моргая, чтобы
прогнать остатки не слишком радужных сновидений, Петр потянулся к кубку, на дне
которого плескалось недопитое с вечера вино. Напиток, скорее всего, выдохся за ночь, но
царевича это не смущало: всегда можно было долить из кувшина, постоянно стоявшего
возле кровати, будто стража у дверей Дормидонта. Но в этот раз Петру не удалось сделать
и глотка: толкнувший дверь прислужник объявил, что его хочет видеть отец.
Впервые с того времени, как болезнь приковала его к постели, Дормидонт позвал к
себе младшего сына. О намерениях царя можно было лишь строить предположения; Петр, делал это, исходя не из правдоподобности, а из собственной выгоды, пока в спешке
натягивал кафтан и сапоги. Переступив через порог государевых покоев и сев на
стоявший у изголовья табурет, он ощутил сильную робость: то, что рождалось только в
пьяных фантазиях и на что случайно намекнул при последней ссоре ослепленный злобой
Василий, теперь надлежало облечь в четкую фразу и высказать, будучи трезвым. Сам
Дормидонт, который выглядел слабее, чем прежде – вероятно, вчерашний приступ не
прошел даром, – не торопился: он, видимо, чувствовал, что у сына вертятся на языке
слова, и спокойно ждал, пока они созреют. Наконец Петр решился:
– Отец, ты хочешь мне казну отдать?
– Казну? – переспросил Дормидонт. – Ну, забирай, коли потянешь.
Он сделал распальцовку; обрадованный Петр немедленно соединил свои пальцы с
отцовскими и тотчас, ошеломленный, отдернул руку:
– Что это значит, отец? У тебя же ничего нет!
Царь ничего не ответил; он, казалось, и не слышал сына.
– Ты что ее... уже Василию отдал? – продолжил царевич.
– Василию? Это который малых детей псами терзает? – медленно вымолвил
Дормидонт. – Не смеши меня, Петр: мне скоро перед Богом стоять, и о том надлежит
думать, а не развлекаться скоморошьими побасенками.
– Где же она? – не отступался Петр.
Дормидонт провел ребром свободной ладони по распальцовке – жест, употреблявшийся уже как минимум второе столетие и прекрасно ведомый царевичу, который сразу сделался бледен и лишь спустя полминуты смог выдавить:
– Но... почему?
– Дурак! Я жить хотел! – последовал ответ Дормидонта. – Федьку надобно было
изловить, а он колобродил не близко, и развилка была хиленькая, да и ту пришлось
дожидаться.
– Что ж ты наделал! – крикнул царевич; на его белом лице проступили пунцовые
пятна. – Добро, ежели казна на таланы рассыпалась, прежде чем в земле схорониться! А
ну как уже прилепилась к чьему-то кладу единым ломтем? Да ты... – Петр вскочил, и его
глаза беспокойно забегали по комнате.
– Что, ножик ищешь? – даже не поведя бровью, произнес Дормидонт. – Не
отпирайся: по роже заметно, что ищешь. И нашел бы и ткнул меня, кабы я не повелел их
все убрать отсюда. Нечего сказать, хороши у меня сынки! Один дитя родное убил, другой
с отцом то же норовит сделать.
Тяжело выдохнув, царевич устремил взгляд поверх постели, будто стараясь
разглядеть что-то за окном в саду, промеж кустов шиповника, и чуть погодя промолвил:
– Ты приказал мне явиться, лишь чтобы имя брата с моим единовременно
помянуть?
– Нет.
– А для чего?
– Я,