Деревенские дневники, стр. 6

После уже, когда тебя охватит послеобеденная истома, вдруг подумаешь, что иногда литература преследует и чисто эгоистический интерес, например, ты сам сочиняешь то, что тебе хотелось бы прочитать.

Ближе к вечеру топим баньку. Покуда не смерклось, прежде всего натаскать воды; занятие это трудоемкое и муторное, поскольку приходится подновлять прорубь, сначала топором, потом дном ведерка, от порога до проруби метров сто, воды нужно много, тропинка к реке крута. Итак, топор за пояс, ведра в руки, ноги в валенки – и вперед.

Видно, что скоро сумерки, воздух уже как-то отяжелел, снег посинел, тишина задубела, как белье после стирки, вывешенное на мороз, студено не студено, а градусов пятнадцать, должно быть, есть; вот еще маленькая беда: обжег палец, нечаянно прикоснувшись к лезвию топора.

На обратном пути, утопая в снегу, вдруг слышу: трактор шумит, по всей видимости, кто-то из «Передовика» едет по ржаную солому, скатанную в валки. Этой соломы у нас видимо-невидимо торчит по опушкам, обочинам и непосредственно по полям. Вообще она употребляется на подстилки, но поскольку с сеном в нашем колхозе плохо, почему-то из года в год плохо, у нас соломою кормят скот. И правда: пяти минут не прошло, как вижу – Девяткин едет на тракторе и поет.

– Ты чего это распелся? – спрашиваю его, когда под острым углом сходятся следы моих валенок и трактора «Беларусь».

– А чего у нас вообще поют? – отвечает Девяткин, по плечи высунувшись наружу. – С горя, конечно, других оснований нет.

– Это что же опять за горе?

– Сейчас скажу… – Девяткин утер кулаком рот, печально прищурился и завел: – Вот в газетах пишут, будто на Землю движется какая-то комета, и обязательно она рухнет на Центральную Америку, там даже точно пишут: либо на Доминиканскую республику, либо на Гондурас. Конечно, это от нас далеко, но ведь и там, поди, люди живут, сельскохозяйственное производство, керосинят по праздникам и вообще… Я что имею в виду: ну совершенно невозможно жить в таких условиях, хоть ты что! Я, предположим, навострил лыжи жениться, денег поднакопил, и вдруг мне на голову сваливается космическое тело размером с маленький магазин!..

Больше Девяткин ничего не сказал, только опять утер кулаком рот, дал газу и стал удаляться, удаляться, а я по той причине, что зимою всякая встреча в радость, разговор – вдвойне, провожал его глазами, как на войну.

После того как в четыре ходки заполнится котел баньки, принимаюсь ее топить. Окошко еще светло, но внутри сруба давно уж мглисто, и темно-оранжевое пахучее пламя, которое дает высушенная ольха, производит неотчетливое и страшное освещение, предположительно как в аду. Однако час топишь, два топишь, а в баньке, кажется, холоднее, нежели на дворе.

Пока то да сё, приготовить ужин. Вечерним делом хорошо съесть что-нибудь необременительное, например, чашку бульона с яйцом и зеленью, немного рыбного салата, который приготовляется почти так же, как «оливье», и кусок холодной телятины с брусничным вареньем, не то чтобы сладким, но все-таки с сахарцом. Снедь эта пойдет под русское столовое вино № 21, ибо Александр Васильевич Суворов нам завещал: «После баньки исподнее продай, но выпей» – и на эту диспозицию русак всегда отвечает: «Есть!»

В то время как занимаешься постным салатом, на память приходят разные забавные случаи, связанные с деревенской банькой зимнего дела. Так, в прошлом январе у нас случилось одно комичное происшествие… нет, не так. Начать нужно с того, что наша деревня – не деревня, а в своем роде V Интернационал. Не считая русских и евреев-полукровок, у нас водятся два немца, один поволжский, другой немецкий, англичанка, два финна, «новый» русский и армянин. Что примечательно: русский, он и в штате Огайо бензин водой разбавляет, а цивилизованный иностранец, надышавшись деревенского воздуха, немедленно становится на нашу отъявленную стезю.

Так вот, в первых числах прошлого января, когда роман между немецким немцем и англичанкой вошел в полную силу, надумала эта пара попариться вместе в баньке, и все бы ничего, кабы не тот дефис, что немец в ту пору был крепко пьян. В какой-то момент времени, трудно сказать, в какой именно, понадобилось ему выйти по малой нужде на двор. Выйти-то он вышел и от порога баньки отошел не то чтобы далеко, а, прямо скажем, сделал не более двух шагов, однако обратной дороги, как ни пыжился, не нашел. Ну нет нигде баньки – ни справа, ни слева, ни если посмотреть вдаль. Вообразите себе картину: среднерусская ночь, январь, луна цвета плесени, снега кругом лежат, озаренные жемчужной голубизной, а на задах бродит голый немец в поисках потерянного рая и постепенно теряет надежду его найти. Долго ли, коротко ли, потоптал он смородиновые кусты, завалил забор соседу, ушибя при этом шейные позвонки, наконец был обнаружен, доставлен в избу, всячески оприючен и обогрет. Наутро просыпается он как ни в чем не бывало, даже с выражением тихого счастья на лице, только шея у него побаливает, и по-своему говорит:

– Хорошо вчера посидели.

Я ему по-нашему отвечаю:

– Исключительно хорошо.

К этому стоит добавить, что немец охотно вкрапляет в свою природную речь наши обиходные ругательные слова и, как только заслышит романс на стихи Сергея Есенина, сразу присаживается к радиоприемнику кукситься и вздыхать.

Тем временем банька протоплена, настоялась, и самая пора идти париться, прихватив с собой чистое белье, которое всегда пахнет странно, но хорошо. Разоблачишься в предбаннике, успевши покрыться гусиной кожей, затеплишь свечу в подсвечнике и, дернув забухшую дверь, ввалишься в деревянное, пробирающее тепло. И сразу тебя охватывает ощущение как бы не своего времени, старины, допетровщины какой-то, в ноздри даже ударит запах ладана, а в нёбо – привкус тюри и лебеды. В маленькое запотевшее окошко глядит студеная чернота, слышно, как снег хрустит под ногами соседа, а в баньке знойно, шевелятся по стенам ненормально большие тени, благоухает веник, положенный в шайку с крутым кипятком, и ошалевшая муха колотится о стекло. Теперь навести в ковше квас пополам с водой, плеснуть толику этой смеси на раскаленные булыжники, таящиеся в дымоходе, и тут наружу вырвется обжигающий хлебный дух.

В конце концов до того напаришься, что, несмотря на крепкий мороз, возвращаешься в избу обутый на босу ногу и в ватнике, по-казацки накинутом на белье.

По возвращении из баньки нимало не мешкая сесть за стол, включить для порядка радио, по которому передают последние известия, налить себе стаканчик русского столового вина № 21 и первым делом Суворова помянуть. У них там думские слушания по поводу законопроекта о понижении роли личности в истории, а у нас: словно после стаканчика у нас внутри рассыпались горячие диаманты, сердце помолодело, печень очистилась, и в голове рождается такое ощущение, будто вот-вот сочинится гимн. Но думается почему-то о низком: вот, дескать, какая странность, сколько слов в русском языке, а ни одно понятие не имеет такого количества синонимов, как та часть нашего тела, под которую приспособлены стулья, диваны, кресла, пуфики, банкетки и канапе.

Между тем над деревней стоит полная ночь, безмолвная и какая-то стеклянная, как сосуд. В окошко видны мелкие, но ясные звезды, которые точно висят на ниточках, луна зашла, и поэтому тьма такая, что своего штакетника не видать. Зато теперь думается о высоком: действительно, везде, где можно жить, можно жить хорошо (св. Вас. Великий). Правда, есть мнение, что как раз в России-то жить нельзя, но это, положим, глупости – по нашей формуле крови только в России и можно жить.

Весна
Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.
А. Грибоедов

А ведь как подумаешь, действительно в Москве стало совсем невозможно жить. И прежде-то наша Первопрестольная была мало приспособлена для бытования культурного человека, теперь же, когда буржуины и плохиши застроили ее теремами удручающе топорной архитектуры, даже отдающей несколько в ламаизм, когда нам прямо дали понять, кто здесь настоящий хозяин бала, в Москве стало совсем невозможно жить. Ну разве что в метро нынче способней ездить, ибо оно заметно поопустело, ибо бандиты переключились на лимузины, которые не по карману среднему европейскому буржуа. А так… ну чужой город, неведомый и опасный, какой-то Чикаговавилон для иногородних с сильно выраженной азиатчинкой, в котором родного, московского, – ни на грош. Ах, где вы, пирожки с котятами, кружка пива на углу Кривоколенного переулка, знаменитый сумасшедший с улицы Горького, увешанный орденами, которые он самосильно вырезал из консервных банок, добродушные милиционеры, таскавшие завтраки в кобурах, таксомоторное сообщение за три рубля из конца в конец?