Дальними дорогами (СИ), стр. 34
Это уже не умирания-сопли, а вполне конкретное и понятное дело, и Юрка сразу же воспрял духом.
— Еще бы! Мужик сказал — мужик сделал! И бутылку «Дюшеса» — чтобы запивать. Вы любите газировку?
Гольдман терпеть не мог газировку. Приторная гадость! Разве что ту, за одну копейку — из автомата. Без сиропа. Но, разумеется, ничего такого Блохину не озвучил — лишь кивнул.
— Кто же не любит газировку! Да еще и с пирожками! Давай, выкладывай!
Два пирожка в промасленной бумаге и бутылку «Дюшеса» они опять разделили по-братски. (Хорошо, у Самсона, большого любителя «Жигулевского», водилась в хозяйстве открывашка.) И Юрка, довольный, что все страшное, мелькнувшее ледяной тенью, осталось позади, небрезгливо пил с Гольдманом из единственной имеющейся в наличии кружки, блаженно облизывая губы после каждого глотка.
— Вкуснотища-то какая! Просто шик!
Гольдман мысленно согласился: «Вкуснотища. Шик». Губы, которые хочется вылизывать, как сахарный леденец. Целовать. Прикусывать зубами — чуть-чуть, совсем не причиняя боли. Сдохни, мерзкий пидор!
Подкрепивший свои угасшие силы Юрка был настроен благодушно: откинулся поудобнее на стуле, сложил руки на животе, улыбался лукавой улыбкой.
— А знаете, я ведь в прошлый раз, когда от вас выбирался, в морг попал.
— Куда? — не поверил собственным ушам Гольдман.
— В морг. Бежал-бежал по коридору… ну, тому, что в подвале… и свернул в какую-то пое… тундру. Смотрю: как-то все темнее и темнее… Мрачняк. А потом мимо два дядьки-санитара прошли. С каталкой. Байки травили. А в каталке нечто, простыночкой накрытое. А потом надпись: «Морг». Ну я и повернул обратно. Мне туда пока рано.
— Точно, рано, — Гольдман почувствовал, как к горлу вновь подступает знакомая ледяная мгла. Тянет свои щупальца, сдавливает. Да что же это за разговор у них сегодня — словно по минному полю! — Гардероб-то нашел в конце концов?
— Да говно вопрос! Конечно! Ох и ругалась на меня тетенька-гардеробщица! Я ведь на пятнадцать минут опоздал. Там мое пальто последним висело.
— Всем домой хочется, — философски заметил Гольдман.
— Ага, — Юрка глянул на часы. — Ой! Опять влетит! Время.
— Беги, — Гольдман нашарил ногами свои привычные больничные кожаные шлепанцы, встал, не без удовольствия потянулся, от души кхекнув. — Провожу тебя до лестницы. Нынче-то хоть не заблудишься?
— Да ладно вам! Чингачгук два раза на грабли не наступает!
У выхода на лестничную площадку Юрка сообщил, протягивая для пожатия ладонь:
— Я в пятницу приду. В это же время. Договорились?
Гольдману хотелось закричать: «Не приходи!» Слишком больно. Но, разумеется, он ничего не сказал. Даже попытки не сделал. Иногда лучше больно, чем никак. Если сердце болит — значит, оно есть.
====== Глава 9 ======
«Я люблю Вас, моя сероглазочка,
Золотая ошибка моя…»
Александр Вертинский
*
На весенние каникулы Юрка уехал в Москву. Не солгал тезка великого баснописца — тренер Крылов: вся юношеская сборная отправилась покорять спортивные вершины в столицу нашей Родины. Перед отъездом Юрка был словно не в себе: боялся опозориться, не оправдать возложенных на него надежд, потерял покой и сон, даже с лица спал — совершенно несвойственное для обычно довольно самоуверенного Блохина состояние. Волей-неволей Гольдману пришлось взять на себя роль ангела-утешителя: вселять веру в свои силы и убеждать, что все пройдет просто отлично. И кормить. И чаем поить — сладким. А еще в принудительном порядке всучить личную достаточно удобную дорожную сумку — на всякий случай. Мало ли! С этой сумкой Юрка и уехал. Гольдман провожал его на вокзале — издалека — и грустно посмеивался над собственным прогрессирующим сумасшествием. Стоял в полутьме за мутным, сто лет не мытым стеклом, во всегдашней суетливой вокзальной толпе и глазами следил за знакомой высокой фигурой, непринужденно передвигавшейся по платформе на фоне фирменного темно-бордового поезда на Москву. Юрка смеялся, запрокидывая голову, размахивал длинными руками, шутливо толкал кого-то из своих, исподтишка поглядывал на тренера: не пора еще? не опоздаем? И выглядел при этом как большой, но еще не окончательно превратившийся во взрослого пса, щенок. Дожонок, еще не ставший дожищем. Наконец что-то сказала нарядно-подтянутая проводница, и тренер погнал своих гавриков в вагон. А потом заиграли традиционное торжественно-праздничное «Прощание славянки», и поезд тронулся. А Гольдман остался.
«Что со мной? Мне же никогда не были интересны… мальчики? Мне они и сейчас не интересны. Плевать мне на всех мальчиков в мире! Только вот… Почему-то я точно знаю: даже когда этот конкретный мальчик вырастет и станет мужчиной, ничего не изменится. Так же будет заходиться от восторга при взгляде на него сердце. Так же будут жалко потеть ладони от желания прикоснуться. Так же ему будет абсолютно плевать на мое безумие. Ну и зачем я здесь? Юрка!..»
Монолог был обреченно-бесконечным, будто лента Мёбиуса.
В результате это даже и хорошо, что Юрка уехал. Хоть какая-то передышка. Можно просто плыть по течению и ни о чем не думать. Или — нет! Думать исключительно о посторонних вещах: о работе, о совершенно сумасшедшем конце третьей четверти, пережить который удалось только чудом, о весне за окном. О том, что четвертая четверть — последняя и самая короткая, и нужно будет гонять Блохина как сидорову козу, чтобы он все же вытянул итоговые оценки на приличный уровень. Он, сволочь, способен и не на такое!
«Стоп! Похоже, так мы снова возвращаемся к старинной народной забаве «Не думать о белой обезьяне». Сиречь о Блохине. Не думать. Не думать. К черту!»
Иногда в особо мрачном настроении Гольдману казалось, что из всей этой невозможной ситуации выход был лишь один — головой вниз с какой-нибудь высотки. А затем становилось невыносимо стыдно: перед Вадькой, чья жизнь оборвалась все же не напрасно, хотя и слишком рано, перед мамой, отчаянно боровшейся до самого конца, перед Лизкой, для которой он — так уж вышло — в последнее время являлся пусть и хлипкой, но все же единственной надеждой и опорой, перед тем же Юркой — разве это пример для парня, едва начинающего жить? Как ни крути — а все же подобный поступок чрезвычайно смахивает на предательство. «И кто потом, после, станет копаться в убогих причинах твоих трусливых действий, а, Гольдман? Или ты прощальное письмишко накропаешь — жалостное — о великой силе любви? Тьфу! Самому противно!»
Нет, это все как раз было не всерьез. Если вдуматься, он не хотел умереть — он хотел не жить. Так, романтическо-подростковые сопли, от которых он, взрослый, много чего переживший в своей жизни мужик, казалось бы, давным-давно должен был избавиться. Но вот зачем-то периодически накатывало. Впрочем, поправимо.
Хуже было другое: он не видел альтернативы. Разлюбить? (Да-да, давайте называть вещи своими именами. Ученые мы, или где?) Хрен! Только вместе с отсекновением головы или вырезанием сердца. Сиречь — уже рассмотренный выше и отвергнутый вариант.
Уехать? Для Юрки оно будет все едино — предательство. Да и для самого Гольдмана.
И?..
Наверное, он так бы и промучился все каникулы, если бы не странный полуночный звонок, жахнувший по нервам в притихшей ночной квартире. Гольдман столь резво рванул к телефону с уже разложенного для сна дивана, что чуть не снес по дороге этот самый телефон — в лучших Юркиных традициях.
— Лешка, ты спишь?
Знакомый голос немного угомонил разошедшиеся нервы, но вызвал при этом тучу вопросов.
— Лизка? Сплю, конечно! Что случилось?
— Лешка! Лешка!!!
— Лизавета, кончай орать!
— Лешка!
— Ты пьяная, что ли?
— Пока нет. Но скоро буду.
Гольдман встревожился не на шутку. Подобные декларации в исполнении довольно уравновешенной подруги обычно означали, что надвигаются солидные неприятности.
— У тебя что-то стряслось? Подожди, я через пятнадцать минут приеду.
— Лешка, остынь! Транспорт уже не ходит.