Вечность длиною в год (СИ), стр. 72
— Он сам тебе завтра позвонит, вот увидишь, — тем же вечером пытается убедить меня мама. Теперь она тоже тревожится, хотя и пытается не подавать виду. Я сжимаю губы, чтобы из моего рта не вырвалась грубость или требование немедленно собирать манатки и возвращаться домой. Что я делаю здесь? На что трачу наше драгоценное время?
Телефон вибрирует в моих руках, и я тут же принимаю вызов.
— Я же говорила! — с улыбкой замечает мама, облегченно выдохнув.
Но это не Антон, это Катя.
— Привет, — произносит она. У нее странный голос — вроде бы совершенно спокойный, но спокойствие это кажется нарочитым.
— Вы что там, сдачу экзаменов празднуете? Два дня от вас ни слуху, ни духу! — я пытаюсь звучать бодро и весело, но получается паршиво. Мне обидно, что они совсем забыли обо мне. А под обидой ворочается какое-то другое чувство, но я не позволяю ему вырваться наружу, потому что оно кажется мне очень зловещим.
— Кир, когда ты возвращаешься? — она игнорирует мой вопрос.
— Через неделю. Может, и раньше. А что? Кать? — тороплю я ее, когда молчание затягивается.
Я слушаю тишину по другую сторону телефонной трубки. А потом в этой тишине раздается всхлип. Я никогда не видел ее плачущей, мне сложно представить, как она выглядит сейчас. Но я точно знаю, что Катя Савельева не тот человек, который плачет из-за пустяков.
— Тебе нужно вернуться, — все-таки произносит Катя. Она начинает рыдать так сильно, что я больше не разбираю ничего, кроме одного слова. Одного имени.
***
Я пророчил ему долгую жизнь. Я закрывал глаза и представлял его в белоснежном врачебном халате. Или дома — уставшего, босого, целующего человека, который исцелил его разбитое сердце. У него должно было быть столько дней, столько радостей и горестей. И я бы тоже жил. Где-то в глубине его сердца. Мой Антон оставил бы мне там уголок и пронес бы память обо мне сквозь десятилетия.
Это я должен был умереть в семнадцать. И я никогда не должен был стать старше него. Но вот он — оплетенный проводами, подключенный к аппарату искусственной вентиляции легких. Вот он — избитый до состояния овоща лишь за то, что я был в его жизни. Вот он — лучшее, что случалось со мною, исковерканное и оскверненное. Вот он — мой Антон, которого у меня отняли.
Я почти не помню, как мы возвращались. Не знаю, как я выглядел после звонка Кати, но помню мамины дикие, испуганные глаза. Как она звала меня и трясла за плечи так сильно, что моя голова качалась из стороны в сторону. Я хотел произнести его имя, а получалась только первая буква, и эта «а-а-а» тянулась бесконечно, как предсмертный вопль, как агония. Потом была ночь, и мы ехали куда-то, и меня рвало сначала желчью с примесями крови, а потом, когда блевать стало нечем, просто скручивало в рвотных позывах.
И вот я возле реанимации. Здесь есть стекло, сквозь которое на него можно смотреть, будто в витрине. И я смотрю — почти не моргая, до рези в глазах. Он кажется сейчас почти ребенком. Господи, да мы ведь и есть дети, за что же ты нас наказываешь?
— Кирилл, — зовет меня Катя. Я не оборачиваюсь, не могу.
— Расскажи.
— Не нужно, Кир.
— Расскажи, — голос мой напоминает хруст стекла под подошвами.
— Я не могу, — умоляюще шепчет Катя.
Я все же бросаю на нее взгляд из-за плеча. Не знаю, что она видит в моих глазах, но она начинает говорить. Каждое ее слово — камень, брошенный в мою спину.
— Артем… Артем рассказал кому-то. Он не плохой, Кир, он же не думал… Он просто такой трус, — она ловит всхлип ладонями, но он все равно прорывается сквозь пальцы. Противный, безнадежный звук. — Антону было так тяжело, он не говорил тебе, но… так тяжело. Ведь он должен был уехать, он даже билет купил. А теперь он мертв, они просто убили его, просто…
— Он не мертв, — самое страшное, что я не верю в это сам. Да, врачи поддерживают его тело, случаются чудеса, наверное, и безнадежные пациенты выходят из комы. Но никогда уже их жизнь не становится полноценной. Никогда я больше не услышу его голоса, не поймаю губами улыбку, не увижу солнышки в его глазах. Это осознание обрушивается на меня, как ураганный ветер. Ноги не держат меня, и я валюсь на колени, бью ладонями по этому стерильному полу, рву волосы на голове и кусаю дрожащие губы.
Катя обнимает меня сзади, отводит волосы со лба, прижимает руку к моей груди. Там у меня будто рана — открытая, кровоточащая. Это проклятое сердце бьется так сильно, колотится о ребра. Мне хочется вырвать его, растоптать, потому что, Боженька, больно-то как. Я скулю, как щенок, и Катя качает меня в своих руках. Это ее брат убил его. Ей нести этот крест всю ее жизнь.
***
Его мать выглядит такой старой, что я не сразу узнаю ее. Она щурится, а когда понимает, кто перед ней, отводит взгляд. Я становлюсь рядом с ней, плечом к плечу, и мы смотрим на него минуты, длящиеся бесконечно.
— Я ему говорила… — голос, словно воронье карканье. Я вздрагиваю, зябко обнимаю себя за плечи. — Говорила, чтобы не афишировал, раз уж в голову взбрело… Но нет же, он же лучше знает, мать же его алкоголичка, куда ей…
Она смеется, а потом начинает плакать. Мне не хочется утешать ее. Как могу я жалеть женщину, которая была к нему равнодушна? Он был чужим в этой семье, слишком хорошим для этих людей, которые так и не смогли оценить его по заслугам.
— Утром его отключат, — сообщает она, методично роясь в сумочке. Я гляжу, как она достает пачку салфеток, вынимает одну, промокает уголки глаз. Я не понимаю, о чем она говорит. Не хочу понимать. — Думаю, ты должен знать.
Оказывается, это так страшно — знать, когда придет конец. Считать часы до смерти, смотреть на него и понимать, что надежды не осталось.
— Вы не можете… Прошло еще так мало времени, вы должны…
— Его мозг умер, — чеканя каждое слово, произносит она. — Они превратили его голову в кашу, парень. Он умер несколько дней назад, нам пора отпустить его и достойно проводить.
«Да родная вы ему мать или нет?» — хочется крикнуть мне. Как может она быть такой равнодушной, такой холодной. Как может отпускать его, как может…
Она кладет свою руку на мое плечо. У нее длинные, паучьи пальцы и цепкая хватка. Я поднимаю на нее взгляд, губы мои двигаются словно сами по себе, но ни одного слова так и не срывается с языка. Антон любил эту женщину, она была его матерью. Может, не лучшей, но мне ли судить?
— Я скажу, тебе позволят войти. Если хочешь… попрощаться.
***
Антон, ты слышишь меня? Сегодня такой хороший день. Через месяц тебе восемнадцать.
А еще у нашего класса совсем скоро выпускной, но многие из них здесь, Антон. Они приходят каждый день, представляешь? Те же, которые травили тебя, распускали сплетни и насмехались — они теперь все здесь. Судьба преподнесла им свой первый урок, жаль только, что такою ценой. Они прячут взгляд, им стыдно. Может, они сделают выводы, может, иначе воспитают своих детей, может… Тебя-то это не вернет.
Ты никогда не говорил мне, Антон, веришь ли ты в Бога. Вряд ли, конечно… Было бы здорово верить, да? Я бы тогда оказался рядом с тобой совсем скоро. Хотя нет, и для церкви наша любовь греховна. Даже за порогом смерти нам бы не дали права на эту любовь.
Мне нужно с тобой прощаться, а я не знаю, что говорить. Я бы хотел поклясться тебе, что буду сильным, что проживу такую жизнь, чтобы тебе не было за меня стыдно, но ты же знаешь, что я не могу. У меня не будет времени, чтобы залечить эту рану. Каждый мой вдох до самой смерти будет причинять мне только боль. Я бы хотел, чтобы все закончилось и для меня. Знал бы ты, как часто я думаю об этом… Но ты бы не простил мне такой глупости, да, Миронов? Ты был бы разочарован, а я не хочу разочаровать тебя.
— Я люблю тебя, — это первые слова, которые я произношу вслух. Я всматриваюсь в твое лицо так жадно, в надежде уловить хоть какой-то знак — движение губ, частый трепет ресниц. Что-нибудь, что дало бы мне надежду. Я бы выбежал отсюда и заявил, что ты жив, что нам нужно только подождать. Но ничего не происходит. Только приборы пикают — они теперь отвечают за твою жизнь.